Большаки на рассвете
Шрифт:
Он трудолюбив, но хозяйственные работы не привлекают его. Не последний он среди своих одногодков, но и не первый. В жилах такого ребенка бьется гордость, может, даже большая, чем нужно. Да, он будет, думает он о себе в третьем лице, будет ученым или поэтом. Кем-то будет, и в этом нет сомнения.
Жизнь, текущая по жилам рода Даукинтисов, уже иссякла, исчерпала себя. Она должна хлынуть либо с еще большей силой, либо… совсем угаснуть. Жалость и стыд вызывает у Юзукаса жизнь отца. А что такое его дядья — Казимерас, Константас? Все время они пятились назад, но пятились горделиво, балагуря
Уже теперь в глубине души Юзукас их презирает: слишком мало и ничтожно то, что они делают, чем живут. Никто для него здесь не может быть примером; уже теперь он чужой для них, он, который больше всех сросся с их родовым древом, но который от него и больше всех оторвался.
Может, он и впрямь будет летчиком, думает Рудавичюс, оглядывая мальчика. Если отец так считает, может, так оно и будет. Я не считаю, я знаю, говорит себе Даукинтис.
Юзукас отрывается от своих мыслей. О чем это они переговаривались шепотом? Почему так переглянулись? Что здесь произошло?
Айгулис уплетает скиландис, глядя на Юзукаса своими блестящими, на выкате, глазками. Взгляд у него какой-то колючий — словно его кто обидел. Рудавичюс что-то шепчет Айгулису, показывая на ребенка. Айгулис понятливо кивает. Бессвязно тараторит Дровокол, и голос у него, как всегда, такой, словно он от кого-то защищается. Айгулис продолжает уплетать скиландис.
— Смотри не подавись, — говорит ему Криступас. — Будет тогда у Дровокола работа. Но и колом он из тебя кусок не выбьет.
— Ты тоже… вот этим кусочком, — показывает тот на Юзукаса, — не подавись.
Старик Дарбенас наконец ложится. В окне светят крупные звезды, на стенах колышутся отсветы пламени. Тепло старику будет здесь.
— Я пошел, — Юодка вытирает обрывком газеты губы и руки. — И чтобы тихо у меня. Если что-нибудь услышу — всем влетит. Через полчаса чтоб ни одного здесь не осталось. Договорились?
Рудавичюс кивает, в круглых глазах Айгулиса вспыхивает насмешка, но их тут же обволакивает равнодушием и ленью.
— Думает, что мы дурачки, — говорит Айгулис.
— Ты о чем? — спрашивает Рудавичюс.
— Он всегда загадками говорит, — басит Криступас. — Но, я думаю, пора уже кончать это представление.
— И ты, Даукинтис, боишься? — спрашивает Айгулис.
— Я?! — удивляется Криступас. — А кого мне тут бояться? Тебя? Кому ты
— Знаем мы тебя: тебе ничего не стоит всех послать к черту, но ты, друг, поосторожнее.
Вот кого я больше всех не терплю, думает Криступас, людей, которые пугают всякими намеками.
— Одно счастье, — говорит Айгулис, — что у тебя много заступников.
Он нагибает голову и что-то лепит из хлебных крошек. Большая ответственность давит на плечи Айгулиса, он должен всюду быть, все видеть.
— Твое здоровье, — говорит Криступас, и мужчины только теперь замечают, что Айгулис в кожаных штанах и его правая рука в кармане.
— За меня можете не волноваться.
— Руку из кармана вытащи, — приказывает Криступас Айгулису.
Непонятную роль играет на спиртзаводе этот человек. Одни его сторонятся, другие к нему липнут, в глаза ласковы, а за глаза его последними словами поносят, хотя никто толком не знает, за что.
Айгулис встает — пойду, мол, принесу еще кварту.
— Все равно не сегодня-завтра этот заводик прикроют, — лицо Айгулиса злорадное, округляется, как у женщины. Ишь, хочет, чтобы его дурным словом не поминали.
— Все эти реформы не обошлись без его участия, — говорит Рудавичюс, когда Айгулис уходит.
Дровокол начинает ругаться: пес, черт, оскопленный петух леггорнской породы… Все, что когда-то говорилось об Айгулисе, мутным потоком срывается с уст Дровокола.
— А тебе-то он чем не угодил? — удивляется Криступас.
— Ты еще за него заступаешься?! — ярится Дровокол. — Не знаешь, что он про тебя сказал?
— Да мало ли какое слово может вырваться.
— Что-то не понимаю я тебя, Даукинтис, — говорит Рудавичюс. — Он на тебя помои льет, кусает исподтишка, а ты его оправдываешь.
— Не испытываю я к нему никакой ненависти и не верю, чтобы он мне желал плохого — я же ему этого не желаю.
— Никто тебя об этом не спрашивает.
Дровокол продолжает поносить Айгулиса. Это чистейшее недоразумение: может, Айгулис кому и строит козни, может приглашает комиссии, но таким, как Дровокол, он ничего дурного сделать не может.
— Дурень ты, дурень легковерный, — говорит племяннику Криступас. — Не видишь, не знаешь, а говоришь. Может, он как раз за таких, как ты? Может, он и неплохой человек, но только несчастный — где его семья, какими ветрами его сюда занесло? Что ты понимаешь, что ты знаешь? В шкуру его влез, что ли?
Слова его гулко звучат в кромешной темноте котельной.
— Пойди огонь разведи, погас, — велит Криступас Рудавичюсу.
За широким окном бродит черная, занесенная углем мартовская ночь.
— Все мы легко можем стать Айгулисами, — размышляет Криступас. — А ты, Дровокол, первый. Тебе только что-нибудь посули, покажи, и начнешь ползать и ластиться. И никакой вины не почувствуешь. Все хороши, когда спят.
Тяжело поднимаясь по лестнице, возвращается в котельную Айгулис. Он запыхался, побледнел.
— Сердце, — он расстегивает ватник и солдатскую гимнастерку, приваливается к трубе. Ловит ртом горячий, удушливый воздух.
Рудавичюс пристально смотрит на него, потом берет из его рук бутылку и говорит: