Большаки на рассвете
Шрифт:
Маленький тиран, чтобы заставить кого-нибудь повиноваться себе, он должен говорить не своим голосом, а голосом кого-то другого, великого и всемогущего. Пугая ужасами ада во имя великого искупления, во имя бессмертия души, во имя алчущих и страждущих, гремит его голос.
Но неисповедимое могущество бога мальчика уже так не пугает.
Близятся праздники, из всех деревенских труб валит дым. У раскаленных печей хлопочут бабы, вокруг вертятся ребятишки, глотая слюнки. Бабы месят тесто, пекут булочки. Невелик был первый урожай в колхозах, но на праздник в закромах у каждого хоть горстка муки да сыщется. По просторным закромам Малдониса зря рыщут мыши, принюхиваясь к сохранившимся запахам. Не работал
Здесь все затянуто паутиной и засыпано пеплом скуки. Только иногда, в редкие минуты мать Альбинаса садится у окна и начинает что-то напевать. Напевает монотонно, то тонким, то зычным голосом. И это пение, какое-то гнетущее, угрюмое, уносящее грезы ребенка (а может, и его матери) далеко, далеко, туда, где поспевает рожь; косить ее вышли мужики в деревянных башмаках, о них мальчик знает по сказкам, легендам, песням, а, может, эти самые мужики совсем рядом, может, там, на той стороне реки. Раньше, когда он был совсем маленьким, мать рассказывала ему о ведьмах и феях, бродящих по лугам и полям и отстирывающих полотно до такой белизны, до такой белизны… — певуче растягивала мать, и как же ему, этому ребенку, не тосковать по феям, по этим полотняным дорожкам, которые они расстеливали по берегам рек, не тосковать здесь, где такая грязь и запустение.
Динь-дон — гудят колокола в местечке, тревожа студеный солнечный день.
— Перекрестись, — кричит с печи отец, и ужас охватывает ребенка, хотя он уже давно не слушает отцовских наставлений, давно не верит в бога.
Позже как злой рок Альбинасу будут мерещиться эти дни детства в неприбранной, залитой зимним светом избе, и он сам, голодный, унылый, сидящий где-нибудь в теплом месте за книгой, и брань отца, и маленький мальчик, который в один из таких дней долго дергал в сумраке ручку кухонной двери, пока не вошел в избу. Это был Юзукас.
Вернувшись из школы, Юзукас долго катался на лыжах напротив Малдонисовых окон и диву давался, что здесь то на одном холме, то на другом видны следы лыж. Попытался и он промчаться на лыжах по этим холмам, но ему негде было разбежаться — не по таким горкам катался он со своими двоюродными братьями. Взобравшись на самый высокий холм, он долго смотрел на Малдонисову избу; никаких признаков жизни — окна на западной стороне избы были заколочены, одно крылечко заметено снегом, другое, на северной стороне, утопало в тени. Может, Малдонисы через окна лазают, не поймешь. Жидкая струйка дыма говорила о том, что тут живут, однако из других труб валил не такой дым — густой, тягучий, пахнущий свежими булочками. Изредка до слуха Юзукаса доносились гулкие удары колокола — белый шпиль костела хорошо был виден с холма. Он сверкал, взмыв над темно-зеленой лентой леса; по опушке, вдоль речной долины, петлял проселок — по нему сын Малдониса каждый день шел в школу.
Юзукаса томила тревога: он получил две двойки по математике и знал, что если не решит заданные на завтра задачи, получит третью. Помочь мог только Малдонюкас.
Решившись наконец, Юзукас въехал в Малдонисов двор, снял лыжи и, прислонив их к прогнившему частоколу, вошел в сени.
В кухне было темно. Лицо обдало горячим паром. Спотыкаясь о горшки, Юзукас успел стянуть с головы шапку и поздороваться с Малдонене, нарезавшей картошку для свиней. Какая-то живая тварь выскользнула у него из-под ног и, дико визжа, бросилась прочь. Это был поросенок.
Малдонене ответила Юзукасу не сразу. Он подошел к высокому, наполовину заколоченному оконцу, чтобы близорукая хозяйка увидела его.
— Ааа! Сын Даукинтиса! — воскликнула
Это чувство еще больше укрепилось в нем, когда его ввели в избу со щербатым полом и стенами, обклеенными рваными газетами. Обшарпанный стол, лавки, лики святых, утыканные по бокам еловыми ветками. А уж запах! Застоялый, тяжелый. День, оставшийся за окном, был подобен глотку студеного живительного воздуха: белые сугробы, долины, покрытые толстым слоем снега — сверкающим, искрящимся жиром, которым их смазали феи. Чуть дольше взгляд мальчика задержался на стеблях прошлогодних цветов, торчавших из высокого сугроба.
По весне Малдонене сажала несколько кустов георгинов, высевала мак, чьи яркие огоньки, трепыхавшиеся на ветру, долго багровели в траве, даже в самую невыносимую жару. В нем, в этом маке, было что-то от глупых грез этой женщины, от ее тонкого, пронзительного голоса, когда она, бывало, вспомнит что-нибудь из своего прошлого — с мамой Юзукаса они ходили в одну и ту же школу, — когда, бывало, произнесет слова «гимназия, молодость» и, подперев щеку узкой рукой с истерзанными ревматизмом пальцами, о чем-то задумается. Юзукас, пролетая с деревенскими ребятишками мимо избы Малдониса, частенько видел, как Малдонене стоит во дворе у захиревших яблонь или у громоздкой почерневшей риги с провалившейся, крышей. Она оглядывалась, все время чего-то ожидая.
Не было здесь такого предмета, который не резал бы глаза, от которого не веяло бы запустением, хотя каждый, кто забредал в этот двор, всегда заставал Малдонене за какой-нибудь работой. О ней, об этой работе, она и начинала разговор, который перемежался горькими жалобами и стонами. Она чем-то была похожа на того аиста, которого Юзукас однажды видел неподалеку от дома в гнезде, свитом на верхушке березы: облезлый, с серой шеей, он размахивал огромными грязноватыми крыльями, не в силах вылететь из гнезда, где клекотали его голодные аистята.
В углу за крохотным грязным столиком, уставленным горшками и алюминиевой посудой, сидел Альбинас и читал толстую пожелтевшую книгу; тут же лежала другая. «Крепостное право» — прочитал Юзукас. Медленно, словно ему трудно было оторваться от книги, Альбинас поднял на него глаза.
— Ты что это читаешь? — приблизился к нему Юзукас.
— «Всадника без головы», — не сразу ответил Альбинас и глянул на мать. Та кинулась убирать посуду.
С печи донесся голос Малдониса, и Юзукас вдруг понял, что не стоит обращать ни малейшего внимания на то, что здесь происходит, ничего не надо видеть и слышать, потому что это не имеет ничего общего с Альбинасом: Альбинас живет где-то в другом месте, он здесь чужой. Когда отец заговорил, боль исказила лицо Альбинаса, и Юзукас это заметил.
Как будто прячась от кого-то, они склоняются над книгой.
— Всадник без головы… Живой?! — спрашивает Юзукас. Щурясь от света, Альбинас рассказывает, о чем эта книга.
…Мчится по прериям лошадь с всадником без головы, то приближаясь к плоскогорьям, то ныряя в ущелья, но цокот копыт доносится издалека и удивительно отчетливо со всех сторон видна тень лошади со странным всадником.
Все эти картины впитал мозг Юзукаса вместе с тухлым запахом плесени и спертого воздуха, вместе с желтыми лоскутами солнца на стенах и заляпанным грязью столиком, и позже все книги, которые он будет листать с Альбинасом, будут отдавать не прериями, а этим запахом, и в воспоминаниях воскреснет то мгновение, когда он впервые переступил порог избы Малдониса. И почему-то ему будет казаться, что в нем, в том мгновении, заключена мучительная, невыразимая тайна не только Альбинаса, но и его самого, тайна, многое предопределившая в их жизни.