Большая игра Слепого
Шрифт:
– У тебя такие холодные руки…
– Не надо было ставить коньяк в холодильник.
Я грел его в ладонях.
Глеб сжал ладонями виски Ирины и ощутил, как бьется под его руками жилка.
– Последнее время нам некогда было задуматься, остановиться, посмотреть друг другу в глаза, – Сиверов нагнулся, пытаясь взглянуть Ирине в лицо.
Та опустила голову.
– Ты словно чего-то боишься.
– Раньше я боялась, когда ты уходил надолго.
– А теперь?
– Теперь тоже боюсь, но уже не за себя.
– За него?
– Конечно. Только сейчас я поняла, что
Глеб хотел ответить ей, что он без нее тоже не мыслит себе жизни, но понял, это прозвучит фальшиво – он самодостаточен, ему не нужна ничья помощь, ничье сочувствие. Вернее, он принимает эти знаки благодарности, но может обойтись и без них.
– Я никогда не думала, что кто-то может быть мне дороже, чем ты.
Если бы такая фраза прозвучала раньше, Сиверов бы подумал другое. Но сейчас он понимал, о ком идет речь – о ребенке.
– Погоди, не надо, – прошептала Ирина.
– Почему?
– Я знаю, сейчас он заплачет, и нужно будет идти успокаивать.
– Ты уверена?
– Да.
Они замерли, прислушиваясь к почти полной тишине, царившей в квартире. Было лишь слышно, как подрагивают стекла в окнах под напором ветра. Ирина держала руку Глеба в своих пальцах и не давала ему двинуться.
Из спальни донесся чуть различимый плач.
– Слышишь?
– Конечно. Ты, как всегда, оказалась права.
– А теперь он не уснет часа три-три с половиной, – Быстрицкая перевела взгляд на циферблат часов, висевших между кухонными шкафчиками. – Значит, утихомирится не раньше двух. А я сама умираю, хочу спать. Боже мой!
– Завтра тебе будет замена, выспишься днем.
– Извини, что так получилось, – Быстрицкая разжала пальцы и резко поднялась из-за стола. Быстрым шагом направилась в спальню, и оттуда зазвучал ее голос:
– Ух ты, маленький мой, заждался, мое солнышко…
Она нежно лепетала глупости, которые говорит любая мать своему ребенку. Дело было не в словах, не в их смысле, а в интонации, с которой они произносились, в чувстве, вложенном в них.
«Почему я не сумел сказать самую простую фразу – я люблю тебя»? Она слышала ее от меня уже много-много раз, но никогда эти слова не теряли новизны. А сегодня я почувствовал, что это прозвучит фальшиво, хотя чувство не ушло".
Он прошел в спальню и застал Ирину с ребенком на руках.
– Тебе помочь?
– Нет, я все сделаю сама. А ты ложись спать, тебе же, наверное, завтра рано вставать?
Сиверов хоть и не делал сегодня практически ничего, чувствовал себя уставшим. Сказалось перенапряжение последних месяцев, когда приходилось спать урывками, не тогда, когда хочется, а когда есть возможность, и делать непривычную работу.
– Хочешь, я включу музыку?
– Нет, не надо, она, если я хочу, звучит у меня в голове сама.
Глеб постелил постель, лег, щелкнул выключателем. Горел лишь низкий торшер, заливая комнату призрачно-желтым светом. Реальными оставались цвета и вещи, попадавшие в узкий конус света, льющегося из-под абажура. В этом световом конусе и сидела Ирина Быстрицкая с ребенком.
Сон пришел почти мгновенно, заставив Глеба забыть о всем, что волновало его сегодня и вчера. Зато вернулись волнения прошлых лет. Сон ему снился очень странный, абсолютно реальный, словно все виденное им происходило наяву, хотя Сиверов и понимал умом, что видятся ему вещи невозможные.
Он одновременно был и участником сна, и сторонним наблюдателем, имеющим возможность в каждое мгновение выйти из течения событий и даже заставить это течение остановиться.
Он словно бы шел по анфиладе огромных залов, таких больших, что следующая дверь терялась в полумраке и угадывалась лишь по сочившейся из-под нее узкой полоске света. Эти залы чем-то напоминали музейные: такие же излишества в архитектуре, позолота, росписи. В простенках висели картины в тяжелых золоченых рамах.
Глеб всматривался в лица изображенных на них людей. Что-то знакомое сквозило в их чертах, но Сиверов не сразу понял это. Лишь миновав несколько залов, он стал узнавать тех, кого уже почти забыл. Это были люди из той, прежней его жизни, из которой он ушел, чтобы начать новую. Костюмы, шляпы, пейзажи, прически на картинах пришли в его сон из прошлых веков, поэтому он сразу и не распознал лиц.
– Да это же отец! – вырвалось у Глеба, когда он остановился у большого портрета.
Да, это был его отец и в то же время не он. Еще довольно молодой мужчина смотрел поверх его головы на окно, залитое с улицы стеклянно-бдестящей черной мглой. И Глеб попятился: он понял, что если бы отец был жив и увидел его сейчас, то не узнал бы – настолько изменилось его лицо и он сам.
Портрет растворился в полумраке, и Сиверов шагнул в следующий зал. Теперь он узнавал лица тех, кого когда-то знал, ребят, с которыми служил вместе, учителей, школьных друзей. Он никогда прежде не задумывался о том, как много людей знали его прежнего, для скольких он уже умер.
Зал, и еще один, и еще… Как в калейдоскопе сменялись лица – мужские, женские, детские – и все это происходило в полной тишине, ни один звук не нарушал безмолвие ночи. Тускло блестела позолота архитектурной лепнины, белели колонны, розовели стены, сиял паркет.
И вот распахнулась последняя дверь. То, что она последняя, Сиверов почувствовал. Сердце забилось чаще. Он шагнул в ярко освещенный зал, не такой большой, как прежние. В простенке между камином и окном висела массивная золоченая рама с фигурными украшениями. Глеб подошел к ней и коснулся рукой холодного стекла. Это было зеркало. Глеб увидел в зеркале себя, но увиденное заставило его затаить дыхание.
Там, за холодным стеклом был он, но не теперешний, а прежний – только постаревший.
Ему трудно было облечь чувства в мысли, а мысли – в слова, чтобы запомнить, зафиксировать свое состояние. Он видел прежнее лицо, еще не измененное пластической операцией… В общем, в этом не было ничего особо странного, если мерить событие меркой сна. Сиверову и раньше приходилось видеть себя во сне таким, но теперь из массивной золоченой рамы на него смотрел мужчина одних лет с ним, словно он, прежний Глеб, продолжал жить собственной жизнью. Вот и седина на висках, легкая, почти незаметная.