Большая судьба
Шрифт:
– Безнадежно, милая. Будь в Омске ученый хирург, тогда...
– Лекарь замялся, на лбу рябью пошли морщины.
– Впрочем, поздно - заражение крови, - тихо закончил он.
Вдова прижала худые руки к груди и умоляюще посмотрела на медика:
– Милый ты мой, спаси его! Человек-то он какой!
– Я буду здесь. Изо всех сил постараюсь, да кто знает, что случится, - лекарь смущенно посмотрел на учительницу.
Вдова поспешила в Кузнецкую слободу и привела оттуда румяную жёнку с приятным певучим голосом. Хозяйка
– Побереги его, милая. Ни на минуту нельзя одного оставить.
Женщина неслышно вошла в горницу, прикрыла за собой дверь и на цыпочках приблизилась к постели. Она наклонилась к больному; это измученное, обросшее седой щетиной лицо вдруг показалось ей до странности знакомым. С замиранием сердца вглядывалась она в больного и вдруг, задрожав от волнения, прошептала:
– Петрович...
Аносов хрипел и беспокойно метался в постели. Женщина опустилась на колени и застыла в скорбной позе. Многое она передумала, разглядывая такое близкое и милое ей лицо. Павел Петрович всю ночь лежал в забытьи, а она не сводила с него скорбных глаз. Только единственный раз после полуночи он широко раскрыл глаза и невнятно забормотал:
– Коней... Коней... в Златоуст...
Со слезами, блеснувшими на ресницах, она поправила подушку.
– Господи, горе-то какое!
– губы ее судорожно подергивались; казалось, вот-вот она разрыдается.
Под утро Аносов пришел в себя, оглянулся и неожиданно протянул руку:
– Луша, неужели это ты?
Она жаркими губами благодарно припала к его пожелтевшей руке:
– Узнал, родной... Лежи, лежи, Петрович...
– Мне чуточку легче... Дай поглядеть на тебя.
Она подняла мокрое от слёз лицо и смущенно улыбнулась.
– Ты всё еще хороша!
– тихо обронил он.
– Еще не тронула тебя старость... А я вот умираю...
– Что ты, Петрович. Жить надо! И у меня появились сединки.
Он слабо улыбнулся.
– Ну, это твоя золотая осень, - с трудом выговорил он.
– Нельзя тебе говорить. Побереги себя!
– Луша заботливо поправила одеяло. Еще раз беспомощная, жалкая улыбка промелькнула на исхудалом лице Аносова:
– Чего тут беречься! Чувствую, умираю. Дай руку!
Больной сжал ее горячую ладонь и снова устало закрыл глаза. Вскоре вернулось тяжелое забытье. Луша боялась шевельнуться и стояла на коленях перед постелью больного, не решаясь отнять руку. В окно заглянул первый луч солнца, вошел лекарь и предложил ей:
– Поди отдохни, а я побуду здесь...
Убитая горем, Луша вышла в сенцы и легла на скамеечку, не в силах уйти домой. Прислушивалась к каждому шороху, шедшему из комнаты. Всё еще на что-то надеясь, ждала знакомого голоса. Много раз подходила к двери, чтобы услышать его, но до напряженного слуха доносилось только зловещее хрипенье.
В полдень из слободы пришел муж Луши - коренастый,
– Михайлыч, - бросилась к нему жена.
– Да знаешь ли, кто тут?
Он обеспокоенно взглянул на опечаленное лицо Луши и удивленно спросил:
– Да что с тобой, Лукерья?
– Павел Петрович здесь. Больной, шибко больной...
Кузнец на минуту задумался, потом тряхнул головой.
– Допусти поглядеть на доброго человека!
– он тихо приоткрыл дверь и поманил лекаря. Тот вышел в сени.
– Ну что, легче ему?
– обманывая себя надеждой, робко спросила Луша.
Лекарь сумрачно опустил глаза.
– Нет никакой надежды!
– вздохнул он.
– Думаю, ночью отойдет...
Она вскрикнула и рухнула на скамью. Кузнец бережно взял ее за плечи.
– Ну, хватит, хватит. Что поделаешь с таким горем? Разреши, господин лекарь, пойти взглянуть?
– попросил он и, не ожидая разрешения, тихо прошел в горницу.
Аносов лежал пластом, закрытые его глаза казались синими провалами, на лице лежали темные тени. Из полуоткрытого рта вырывались зловещие хрипы. Кузнецу до боли стало жалко больного. Он склонился ниже, задышал жарко и с укоризной обронил:
– Эх, добрый человек, сердяга, да как же ты так?
Хрипы в горле больного становились всё громче и переливчатее. Расстроенный мастерко вышел из комнаты и тяжело опустился на скамью рядом с женой:
– Ох, какого человека теряем, Миколаевна. Мы бы всё отдали, - живи!
Лекарь угрюмо молчал, притихли и кузнец с жёнкой. У нее большие поблекшие глаза были полны слёз...
Учительница сходила к омскому городничему оповестить о болезни Аносова. В тот же день к семье Павла Петровича в Томск поскакал гонец с тревожной эстафетой.
Аносову с каждым часом становилось всё хуже. Ночью началась агония. Он лежал с высоко поднятыми под одеялом коленками и шевелил запекшимися губами.
В комнату осторожно вошла бледная Луша, и, ухватившись за косяк двери, вслушивалась в тяжелое дыхание больного.
На столе горела свеча, распространяя скудный свет и отбрасывая на лицо Аносова мертвенные блики. Дежуривший лекарь дремал в кресле.
Луша неслышно подошла к постели больного, припала к самому уху Аносова.
– Ты меня слышишь, Петрович?
– шёпотом спросила она.
Он широко раскрытыми невидящими глазами смотрел в потолок.
"Не слышишь, милый. Не чуешь, дорогой", - со страшной тоской подумала Луша. Сердце ее сжалось от глубокого горя, охватившего всё ее существо. Она часто-часто задышала у его уха и снова зашептала:
– Всё суетился, старался... Не уберег себя, милый... Вся-то жизнь моя прошла с думой о тебе... Родной ты наш...
Из усталых глаз женщины побежали одна за другой жалостливые женские слёзы. Вдруг, с трудом ворочая языком, Аносов ясно произнес: