Борисов-Мусатов
Шрифт:
Заметим попутно: Борисов-Мусатов имел особое пристрастие к голубовато-зеленоватой гамме, которую иногда так и называли «мусатовской». Более того, исследовательница живописной системы Борисова-Мусатова О.Я.Кочик утверждает уверенно: в его картинах «в особенности богаты варианты синего, все эти мусатовские сине-голубые, сине-лиловые, сине-фиолетовые и множество других оттенков, которым трудно подобрать словесные характеристики. Таких синих мы не найдём больше ни у одного художника, подобно тому как неповторимы, например, рембрандтовский красный, вермееровский желтый, серый Веласкеса»28.
Задуманный «опыт над женской головой» Борисовым-Мусатовым был осуществлён («Девушка с агавой», 1897), — но в чем скрытый смысл этого «опыта»?
Эксперимент с цветом — не является ли он экспериментом (может быть, неосознанным опять-таки) со временем?
Но не сопутствуют ли обретениям всегда и утраты? Борисов-Мусатов не успел, вероятно, ощутить трагическую безысходность, на уровне личном и социальном, избранного им пути (подобно, например, А.Блоку), поскольку в искусстве своём он это не выразил никак. Но «уход от мира», не одним Борисовым-Мусатовым в сфере культуры осуществлённый (хотя и в иных формах), не мог не отразиться не только на судьбах иных художников, но и на самом качестве народной русской жизни — и отразился он также трагически. «Русская культурная элита виновата в катастрофе русской духовной культуры. Есть ужасный эгоизм культурной элиты, её изоляция, её презрение к жизненным нуждам человеческих масс. Индивидуализм intellectuels, который нарастал с эпохи Ренессанса, совсем не всегда означал защиту духовной независимости и свободы творчества. Он означал также нравственный и социальный индифферентизм, отсутствие сознания своей миссии. Идея служения высшей цели померкла в сознании творцов духовной культуры. Ошибочно противополагать свободу служению. Великие писатели и артисты имели это сознание служения»29,— жестоко, но справедливо оценил Бердяев позицию прежде всего творцов «серебряного века» (к слову: сам термин принадлежит именно ему).
Бердяев дает оценку объективной, но не субъективной вины деятелей русского искусства. Субъективно каждый делал свое дело, как он его понимал, видя в искусстве способ самовыражения и вряд ли задумываясь о каких-то отдаленных социальных последствиях художественной своей деятельности. Более того, многие мыслили своё творчество как и общественно полезное, ибо оно, по мысли большинства, восстанавливало в искусстве стремление к той красоте, о которой как бы забывали идеологи социально-демократической направленности, в том числе и позднего передвижничества. «Красота спасет мир», — может быть, и на эту знаменитую фразу из Достоевского опирались некоторые из «единого прекрасного жрецов». Почему, однако, цитирующие Достоевского не хотят замечать иной, не менее примечательной идеи писателя: «…красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».
Виктор Мусатов в академические свои годы находился от прямого осмысления всех этих проблем, без сомнения, ещё далеко и в собственном своем творчестве — как бы на распутье. Летом 1892 года, будучи в Саратове на каникулах, он увлечён и бытом, делает жанровые зарисовки. Но:
«Если раньше в стремлении Мусатова к разработке бытовых мотивов чувствовалось влияние позднепередвижнической жанровой живописи, то теперь в его творчестве начинает определённо преобладать пейзаж, насыщенный эмоциональным содержанием. Поэзия волжских далей, высоких берегов, круто спускающихся к воде, кудрявых зарослей по оврагам, весенних зорь и паводков входит в искусство Мусатова.
Часто встречается один и тот же сильно увлекший его мотив лунной ночи. Мусатова интересуют в этот период эффекты вечернего освещения, блеск фонарей среди мрака, мерцание лунного света, резкие ночные тени — наивная юношеская романтика, к которой потом, в период своей творческой зрелости, он никогда уже не вернётся.
Иногда Мусатов снова обращается к бытовому жанру. Но и тут он стремится не к рассказу о событии (выделено мною. — М.Д.), а к образному воплощению лирического замысла, к выразительности и впечатляемости. Тематический состав его рисунков резко меняется в эти годы. Сюжеты различны, но всегда имеют простор для воплощения чувств и настроений действующих лиц — «Возвращение на родину», «Скрипач и девушка», «На кладбище»… Все эти рисунки полны поэтических, иногда грустных, тоскливых, иногда светлых раздумий. Недаром молодой художник избирает в это время и в русской, и в мировой живописи тех художников, чьё творчество — воплощение лиризма и душевности»31,— примем и этот вывод исследовательницы. Становится совершенно ясным: творческое внимание Мусатова ориентировано уже на внутреннее состояние души. Внешнее становится лишь оболочкой душевного.
В то же самое время произошло одно важное — внешнее! — событие, обеспечившее художнику сносное (более или менее?) материальное существование. Деятельная Евдокия Гавриловна (отец, страдавший неизлечимой душевной болезнью, по большей части находился тогда в лечебнице) затеяла строительство дворового флигеля для проживания всей семьи, дом же надстроила и предназначила для сдачи внаем. Вот откуда и средства на жизнь, которую живопись обеспечить не могла. Реальная жизнь вершилась в направлении прямо противоположном творческим стремлениям Борисова-Мусатова.
Строительство не могло не привлечь родню и знакомых, а они не могли удержаться от пересудов, сомнений: не лучше ли наследнику заняться чем-то более основательным, нежели «картинки». Можно, разумеется, осуждать их «обывательскую» ограниченность, но что ж поделаешь, коли на житейском уровне творческое существование художника не находило понимания? Хотя, сомневаться не приходится, досужие разговоры, докучливые советы не могли не досаждать, не раздражать. Средство от них одно, надежное, но и тягостное: прекратить общение. Впрочем, для человека, который и вообще от мира в конце концов искусством отгородился, это естественно. Эгоизм, самоизоляция, презрение к человеческим нуждам — Бердяев знал о чем писал, давая оценку культурной элите своего времени. Позднее, поселившись в Саратове на долгий срок, Борисов-Мусатов так отзовется о своих «бедных односельчанах»:
«…Я забываю, что люди и здесь существуют.
Мне кажется, что их здесь нет,
Или я их так глубоко презираю»32.
Тоже своего рода мизантропия. Прав ли был художник — пусть каждый судит по своему разумению.
Он вообще сходился с людьми трудно. Среди его московских и петербургских знакомцев — земляк, саратовец Дмитрий Щербиновский, звезда Академии. Не будь давних связей по коноваловскому еще кружку, вряд ли сошелся бы с ним Виктор Мусатов. Все, П.П.Чистяков в том числе, прочили Щербиновскому блестящее будущее. Но этот великан, силач, зажигательный оратор, чарующий собеседник, редкий эрудит, живописец сверкающего дарования (так характеризовал его Грабарь) кончил ничем, затерялся в безвестности, пополнил ряд самолюбивых неудачников, обвинявших во всём судьбу, чьи-то «происки», но никак не себя. Вероятно, внешнего блеску было много, но не глубины — на том все и обманулись.
Грабарь, товарищ Щербиновского, вошел благодаря этому в число мусатовских приятелей. А ещё соученик по Академии Александр Душников, сибирский уроженец. Он происходил из купеческой семьи, в купечество потом и вернулся, бросив все художества. Мусатов негодовал: не с его отношением к искусству принять подобную измену спокойно. Отец несостоявшегося живописца был связан со ссыльными Бестужевыми, слыл либералом и недолюбливал власть. Вероятно, сын рассказывал приятелям об отце, декабристах, либерализме и прочем, но вряд ли это могло Мусатова слишком захватить и взволновать.