Божья кара
Шрифт:
– Ну, что ж, – тяжело вздохнул Саша, – сам напросился.
– Не боись, Саша. Важен сам факт твоего существования. Я-то вообще хотел в одиночку управиться.
– Оторванный ты мужик, Амок... Но мне нравятся оторванные. Я бы и сам оторвался. Я бы и сам не возражал... И тогда добрые люди на ночном пляже меня тоже находили бы в безумном состоянии...
– Неужели дошли слухи?
– Пляж только о тебе и гудит. А тут еще Муха добавил... Как он в кустах тебя нашел...
– Муха исправно добавляет, даже когда в кустах ничего не находит.
– Но это
– Откуда мне знать... Не помню. И не знаю, что об этом Муха рассказывает.
– А как вы с Наташей армянскую шашлычную громили, помнишь?
– Слабо, – уклонился от ответа Амок.
– Ха! – рассмеялся Саша. – Весь Коктебель помнит, а он не помнит!
Это случилось дня три назад, в тот короткий счастливый период, когда Наташа откликнулась все-таки на страдания Амока и впустила его в свою каморку. Они уже затемно возвращались с нудистского пляжа, и на Наташе были только плавки, если их можно было назвать плавками. И больше ничего, ну, разве что резиновые тапочки. Амок был одет так же, но у него в руке был пакет, на дне которого плескались две бутылки холодного вина «Алиготе» емкостью по ноль семьдесят пять каждая.
Они шли по улице Десантников и никого не трогали – в тот вечер им вполне хватало друг друга. В такие моменты Наташа становилась чрезвычайно общительна, и каждый, кому она уделяла несколько секунд внимания, сразу делался счастливым и привлекательным до неотразимости. Можно сказать, что она, как фея, одаривала всех, кто оказывался у нее на пути.
Проходя мимо армянской шашлычной, она решила осчастливить шашлычника и, остановившись у мангала, попросила угостить сигареткой. Тот, поразмыслив и полюбовавшись ее открытой грудью, преодолел что-то в себе и сигареткой угостил. И даже более того, взяв щипцами уголек из мангала, предложил Наташе самой прикурить. Она прикурила, кивнула в знак благодарности и пошла дальше по улице Десантников, касаясь Амока плечом и пуская дым в темные небеса.
А оставшийся за ее спиной шашлычник, чувствуя себя обделенным в этот вечер, прошипел вслед:
– Ш-ш-шалава...
Может быть, в его шипении были вовсе даже не зависть и презрение, может быть, в его шипении был восторг, в его шипении не могло не быть восторга, но как раз восторга Наташа не услышала, она услышала все то, что я перечислил выше. Она вздрогнула и остановилась, не оборачиваясь.
Рядом остановился Амок.
– Ты слышал, что он сказал?
– Да.
– Скажи мне, Амок... Если мы сейчас сделаем вид, что ничего не слышали... Как дальше жить? Ты сможешь целовать меня этой ночью, если будешь знать, что в моих ушах не твои слова, а это его злобное шипение? Ты думаешь, я смогу целовать тебя? Как нам быть, Амок?
– Надо вернуться.
– Да, нам больше ничего не остается.
Она повернулась и на ходу неуловимым движением нырнула ладошкой в пакет Амока, нащупала там нож, изогнутый перочинный нож с зеленой малахитовой рукояткой и длинным узким лезвием, которое откидывалось от одного нажатия кнопки... Знаете, почему я так подробно описываю почти невидимый в темноте нож с длинным узким лезвием? Да потому что я его подарил Наташе в это же самое лето, и это был не единственный нож, который я подарил ей в это лето. Она их исправно теряла, время от времени ее попросту обезоруживали...
– Я не расслышала, что ты сказал? – спросила она, подойдя к мангалу, за которым возвышался жирноватый шашлычник. Он был даже хорош собой – кудрявый, с молодым животом, полуголый и потный, потому что рядом полыхали огни мангала.
Шашлычник мог бы все погасить – приложил бы ладонь к пухлой груди, склонил бы голову набок, улыбнулся бы как смог, сказал бы: «Прости, красавица!»
И Наташа бы его простила.
Она была великодушна в этот вечер.
Но он произнес другие слова...
– Не помню, – ответил он, улыбаясь белозубо, неуязвимо и потому отвратительно. А почему ему и не чувствовать себя неуязвимо, если у него за спиной вокруг окровавленных подносов с сырой свининой клокотало целое армянское землячество. – Что сказал, то и сказал. Перебьешься.
– Тогда сейчас я верну тебе память. – И одним ударом потрясающе стройной ноги, покрытой сегодняшним, еще жарким загаром, Наташа опрокинула мангал вместе с шашлыками, шампурами и угольями на жирного шашлычника. Тот еле успел отпрыгнуть – откуда только взялась сноровка! По всему небольшому двору рассыпались куски мяса, раскаленные уголья, пылающие поленья.
И шашлычник, только представив себе убытки и обретя неизвестно откуда взявшуюся удаль, ударил Наташу по лицу. Представьте только – Наташу по лицу! И по какому лицу! Не раздумывая, она бросилась на него со своим изогнутым ножом, он увернулся, к ней рванулось землячество, оглашая коктебельский ночной воздух истеричными разноголосыми криками, какие можно было услышать разве что в горных расщелинах далекой Армении во время недавнего землетрясения.
Значит, так... Теперь читайте внимательно. Повторюсь...
Вы видели на экране, как громадная, заросшая густой шерстью горилла, стоя на коротких, кривых ногах, колотя себя в грудь мощными кулаками и подняв в небо голову с открытой пастью, утыканной желтыми клыками... орет так, что стынет кровь в жилах... Видели?
Так вот, нечто похожее увидело шашлычное землячество, когда Амок, на ходу разорвав свой пакет и вооружившись двумя бутылками по ноль семьдесят пять, наполненных холодным вином «Алиготе», шагая босыми ногами по раскаленным угольям, бросился на толстобрюхого шашалычника.
Тот попросту бежал.
Что еще хорошего сделал Амок в этот вечер – выдернул из Наташиной ладошки перочинный нож с длинным узким лезвием и малахитовой рукояткой.
Как говорится, от греха подальше.
Когда Амок ударил одну бутылку о другую, холодное вино «Алиготе» брызнуло на раскаленные угли, и раздалось шипение, но это было уже другое шипение, совсем даже не оскорбительное... Так вот, когда Амок ударил одну бутылку о другую и в его руках оказалось оружие, торчащее смертельными стеклянными лезвиями...