Братья Ждер
Шрифт:
Князь горько рассмеялся.
— Ты так думаешь, святой отец? А я частенько замечаю, что проявляю слабость — прощаю иные проступки Александру-водэ. Я вижу, отче, речь твоя нелицеприятна и резка. Уж не узнал ли ты еще что-нибудь о поведении княжича?
— Пока нет, государь. В Романе, куда ты изволил отправить его, у него стал добрым советчиком преосвященный владыка Тарасий. Или ты думаешь повести его к схимнику?
— Тот, кто читает мысли людей, тоже провидец, — улыбнулся господарь. — А ты, отче, полагаешь, что еще не настал для этого срок?
Амфилохие Шендря не решился ответить. Штефан печально вздохнул.
— Немало грехов и на моей душе, — начал он опять.
—
— Я предал смерти родного брата моего отца.
— Тяжкой ошибкой было бы проявить нерешительность, государь. Все священники и монахи во всех обителях Молдовы молились, чтобы господь простил тебе эту казнь. Владыка Феоктист дал тебе отпущение. Угоден будет богу и строгий пост, который ты на себя наложил на девять лет — по пятницам, в день, когда казнен был Арон-водэ. Я все эти годы слезно взываю в своих молитвах к пресвятой богоматери, моля ее заступничества перед всевышним. Ты предстанешь пред вечным судной с чистой душою, государь.
Князь опустил голову:
— И все же я предстану со страхом и робостью, когда пробьет мой час. Уповаю, что вечный судия, восседающий на престоле своем в сиянии света и проникающий взором в души, словно сквозь прозрачный хрусталь, рассудит милостиво и скажет: «Плоть эта сотворена моим изволением, сердце мною взлелеяно. Это слуга мой Штефан, и грешил он во имя утверждения правды божьей в отчине и дедине своей. Он искоренял лихих разбойников, карал врагов, ускорял конец изменников. Все это он делал во славу божью, ради усиления верного мне воинства».
— Твои мысли о Страшном суде, государь, кажутся мне верными, — улыбнулся архимандрит.
— И все же надобно послушать тех, кто мудрее нас. Выведай место, отче. Я поеду к схимнику.
— Будь по-твоему, государь.
Князь заходил по горнице, от дверей к иконостасу. Потом остановился. И снова махнул рукой у виска, будто отгонял, как назойливых мух, сомнения и тревоги.
— Отец Амфилохие, — сказал он, — сегодняшнее знаменье повергло меня в великую тревогу. Спаси тебя бог за все, что ты рассказал мне, как истинный византийский наставник. Я воспрянул духом. А ведь сегодня я видел немало нахмуренных лбов и мутных глаз. Слушай, отче. Подлые нравы старых бояр подобны застарелым ранам: они с трудом исцеляются либо оставляют неизгладимые шрамы. Иногда я думаю, что надо все обновить. Нужен новый дом.
— Нужны молодые бояре и сановники, государь. Из тех, что выросли в верности тебе и страхе пред тобой. Вознося молодых, ты готовишь смелых воинов, и они пойдут вперед без оглядки. Ты и в этом преуспел, государь.
— Спасибо, друг, И все же исповедь моя не закончена. Ведомо тебе, что повинен я и в других прегрешениях, и будут они, словно всякая нечисть, вползать на чашу весов. Подлая плоть моя привержена вину и любострастию.
— Отпущен будет тебе этот грех, государь. За все твои высокие деяния. Ты человек, и все человеческое не чуждо тебе. Да и природа молдаван такова. Коли поразмыслить, так и эта грешная услада — от господа, в утешенье за вражду, окружающую людей, за горести и бури безвременья, за разбой, чинимый турками и татарами. Так пусть хоть вином да пригожими женщинами услаждаются, бедняги. Все бы ничего, кабы не лживость да несправедливость жителей сей страны. Оттого и хороши твои суровые установления: «Забавы прощаю, ложь караю». Ты это верно сказал, государь, и многие прислушались к твоим словам. Но вот старикам показалось, что ты слишком туго натянул поводья. Старого коня учить — что мертвого лечить. А молодой слушается поводьев.
Князь уселся наконец в кресло, ища отдыха скорее для души, нежели для тела. Прищурившись, Амфилохие внимательно разглядывал его, как смотрят на больного, только что перенесшего приступ лихорадки.
— Вели, государь, готовить свадебный поезд. С божьей помощью царевна Мария явится в срок. Она прибудет четырнадцатого сентября, в день твоего рождения.
— Ты полагаешь, отче, что она не опоздает? И ждешь ее с великим нетерпением? — улыбнулся князь.
— Не опоздает, государь. В эту пору вещая птица алкион выводит птенцов в морских скалах, и бурям пути заказаны. Все мы желаем иметь княгиню царского рода. Ее приданое — не пустынные скалы Мангупа, а Царьград.
Князь задумчиво смотрел на складень, висевший на стене.
— А прочие дела покамест отложи, государь, — настаивал монах.
— Какие дела?
— В сентябре семнадцатого дня в Васлуе становятся станом полки. А неделю спустя в Бырладе собираются конные полки из Нижней Молдовы.
— То другая свадьба, отец Амфилохие, я готовлю ее четырнадцать лот. Ее откладывать нельзя. Подай мне мой кубок. И прошу тебя, будь мне товарищем, добрый и верный родич мой. Я вижу, дождь все льет и льет. Стало быть, в этот вечер все жители Молдовы радуются и веселятся.
ГЛАВА V
Онофрей и Самойлэ Кэлиман везут грамоту в Нямецкую крепость
Сыновья старшины Кэлимана недолго оставались в крепости. Найдя коней и подтянув подпруги, они вывели их из укрытия. Кони были косматые, с длинными хвостами и густой челкой, нависшей на глаза. Масти они были смешанной — ни каурые, ни гнедые. Они казались слишком низкорослыми для своих хозяев. Прочно усевшись в высокие деревянные седла, подбитые плоскими подушечками, которые Онофрей и Самойлэ на ночных привалах клали под голову, выехав из ворот крепости и вдохнув запахи ветра, братья направились к реке Молдове, держа путь в сторону города Баи. Длинные ноги были всунуты, по обычаю степняков, в очень короткие стремена, чтоб можно было при надобности привстать и оглядеть даль. Впрочем, и гнедо-каурые лошадки с длинными мордами и крутыми лбами тоже были родом из степей Монголии. Не очень скорые в беге, эти кони могли идти без устали семь перегонов. Голод и жажда не страшны таким коням. Зимой защитой от холода служат им лохматая шерсть да густые, взвиваемые ветром гривы.
Очутившись на просторе, всадники молча обменялись взглядом, не осмеливаясь еще заговорить. Они были встревожены шумом и сумятицей, поднявшимися в крепости при землетрясении, но еще больше тяготила их тайна грамоты, запрятанной в сумке Онофрея.
Сперва архимандрит долго оглядывал их, внимательно и сердито, с ног до головы, а затем без дальних слов взял в руки гусиное перо, срезанное в виде стрелы, и обмакнул его во что-то черное, вроде дегтя. Вытащив перо из дегтя, он ткнул бумагу и исцарапал ее угловатыми знаками, делая при этом какие-то грозные движения. Остановившись, он опять поглядел на них. И снова ткнул пером в бумагу. Наконец, отложив перо, он свернул лист, оглядывая охотников из-под насупленных бровей. Потом, вдавливая перстневую печать в красный воск, пробормотал невнятно: — Добро!
А что доброго может быть в такой грамоте, да еще закрытой и запечатанной? Ничего доброго. Это ведь государево повеление, и в нем может оказаться столько неприятностей, что и света белого не взвидишь. Любой сановник, пусть самый великий, меняется в лице, стоит ему получить написанный и запечатанный приказ. Поцеловав печать, он торопится вскрыть грамоту, после чего либо светлеет лицом, либо чернеет, как от яда.
— К вечеру беспременно дождь польет, — пробормотал Самойлэ, глядя в сторону далеких гор.