Братья
Шрифт:
И ничто не могло нарушить добротной жизни берлинской улицы.
Женщина в черном с опухшими от слез глазами? Война. Смерть за фюрера - высшее благо.
Провели еврея под конвоем? Чем меньше евреев - тем чище.
Промчались полицейские машины? Порядок прежде всего! Ничто не могло стереть улыбки с лиц берлинских обывательниц.
Слово "победа!" было самым модным.
Из витрин бодро глядел с портретов фюрер.
Стояло лето сорок второго года.
Потом сталинградский траур. Счастливое время для Павла.
Город тощал на глазах,
Лавки закрылись. На дверях висели тяжелые замки. Улицы опустели. По ним торопливо шли угрюмые, озабоченные берлинцы. На улыбающегося человека подозрительно оглядывались. И даже во взгляде фюрера на портретах исчезла бодрость.
Доктор Доппель стал запираться в своем кабинете.
Фрау Анна-Мария ходила по дому на цыпочках, прижимала палец к губам, делала большие глаза и произносила шепотом, словно выпускали воздух из велосипедной шины:
– Тс-с-с… Отец работает.
Да уж, задала ему работку Красная Армия. Всем им задала работку!
В газетах появились извещения о судах над саботажниками, о приговорах за отказ от работы.
Значит, кто-то сопротивляется? Кто-то не боится? Кто-то не верит ни в новое оружие, ни в выравнивание линии фронта?
Павел научился читать газеты. Научился в потоке лжи и откровенной фашистской пропаганды улавливать, угадывать правду.
Даже в школе произошли перемены. Со стены в коридоре исчезла карта военных действий. Господин директор велел перенести ее к нему в кабинет. Одноглазый Вернер притих. Кроме автоматов и пистолетов появилась на вооружении школьников новинка. Называлась фауст-патрон. Никто не знал, как и чем он стреляет, этот патрон. Просто Вернер показывал, как целиться и на что нажимать. Снарядов не было.
А однажды в класс не явился маленький Вайсман. Он отсутствовал три дня. На четвертый пришел осунувшийся, сникший, молча положил потрепанный портфель на стол.
– Болел?
– спросили ребята.
Он не ответил.
Первым уроком была геометрия. Господин Функ, высокий, лысый, со старушечьим лицом, изборожденным морщинами, был немного глуховат.
– Вайсман, - сказал он громким раскатистым голосом, - вы отсутствовали три дня. Потрудитесь оправдаться.
Вайсман встал. Уши у него горели, как два подожженных фитиля.
– Я… Я не мог…
– Потрудитесь…
– Папу забрали гестаповцы.
– Гм… - Функ пошевелил губами.
– Очевидно, он плохой немец.
– Нет… Он воевал… - звонко сказал Вайсман.
– Гм… Дезертировал с фронта?
– Он был ранен!
– крикнул Вайсман.
– Не кричите, я не глухой, - поморщился Функ. Он, как многие глухие, не любил, когда говорили громко.
– Папа был ранен!
– снова крикнул Вайсман.
– Его отпустили домой. А теперь снова хотели отправить на фронт. Он им прямо сказал: "Вы - здоровые дубы, идите в этот ад и умирайте за своего фюрера сами".
– Но это же - бунт!
– прошептал Функ.
Ребята зашумели.
И тут тщедушный Вайсман крикнул сквозь закипавшие слезы:
– А
– Но я стар, - промямлил Функ.
– А мой папа болен! Болен!… Он один остался в живых из целой роты. Понимаете? Один! Все погибли! Папа сказал: еще год и не останется ни одного солдата, ни одного!
– И Вайсман заплакал.
Функ взял его за плечо и вывел из класса. Все были подавлены этой сценой. И только кто-то на задней парте сказал:
– Врет он все. Мы победим!
Но ему никто не ответил.
Функ вернулся в класс один. Вайсман больше в школе не появлялся. Павлу было жалко Вайсмана, он бы сходил, навестил его, но не мог, не имел права.
Потом начались бомбежки. На месте разрушенных домов быстро разбивали чахлые скверики. Будто ничего не было: ни дома, ни жильцов. Берлин озеленялся.
Фрау Анна-Мария падала в обморок, как только объявляли тревогу. Ее приходилось уносить в подвал, в бомбоубежище, на руках.
Глупая Матильда гасила в комнате свет и, отодвинув штору, выглядывала на улицу. Ей было интересно увидеть, как рухнет какой-нибудь дом. А что бомба может попасть в ее дом, она и мысли не допускала.
Доктор Доппель вывез семью в маленький городок недалеко от Берлина. Здесь не бомбили, но городок словно оцепенел от страха. Жители почти не появлялись на улицах, только по утрам у единственной открытой лавки выстраивалась молчаливая очередь за картофелем, да изредка по гулким щербатым плиткам панелей стучали деревяшками инвалиды.
Окно комнаты, в которой жил Павел, выходило на мощенную серой брусчаткой площадь, где высился кирпичный собор, потемневший от копоти, времени, дождей и ветров. Шпиль собора так высоко уходил в небо, что, если смотреть на венчающий его крест, начинала кружиться голова. А возле собора, прямо против Павликова окна, расставив ноги на тяжелом каменном постаменте, стоял рыцарь, закованный в латы. На голове - тяжелый рогатый шлем, лицо прикрыто решетчатым забралом, правая рука в железной перчатке держит опущенный долу меч, словно рыцарь только что отрубил чью-то голову или вот-вот подымет меч и отрубит.
Павел возненавидел железного рыцаря. Он был для него олицетворением тупой, жестокой силы. Меч в его руках был карающим без суда. И устремленный в небо собор за его спиной не взывал о милосердии, а благословлял рыцаря на кровь.
Фрау Анна-Мария объяснила Павлу и Матильде, что в рыцаре, которому поставлен памятник, билось доброе сердце, он защищал немецкую землю от врагов, давным-давно, сколько-то веков назад. Матильда посмотрела на рыцаря и хихикнула. Павлу даже показалось, что она состроила ему глазки, как любому встречному мужчине. А сам он вдруг увидел виселицы на заснеженной площади Гронска и длинное тело клоуна Мимозы, ногами в рваных носках почти касающегося дощатого настила. А вокруг шагают фашисты - потомки рыцаря с добрым сердцем. Ему мучительно захотелось плюнуть в прикрытое забралом лицо. Но он сдержался.