Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском
Шрифт:
Так что надо жить, Аня, и работать, а уж если погибнуть — вместе.
Он вернулся к столу, вскользь глянул на листовку, на царапины Дана, и невольная гримаса изменила его лицо. Дать бы ей прочесть все это месиво, что скажет…
Ане показалось, он обиделся. За себя, за всю работу МК, которую она, сама того не желая, поставила ниже фронтовой. Но она совсем другого хотела! Сколько раз уже бывало вот так: обдумает, взвесит, переберет все «за» и «против», потом выскажет Владимиру Михайловичу толково и убедительно, ей даже самой нравится слушать себя, а он вдруг
Он сел за стол, машинально провел обеими руками по волосам к затылку и задержал руки на шее. Ей почему-то стало жалко его сейчас, вспомнила о его нелегкой жизни, как и у всякого старого партийца, хотя какой он старый, тридцать шесть лет, и все же седина и взгляд порой очень суровый. Она все знает: тюрьма в девятнадцать лет, долгие годы эмиграции, а под конец еще и германский плен, целых четыре года…
— Вы правы, Владимир Михайлович, — сказала Аня, сжимая платочек до хруста в пальцах — не сказать бы чего-нибудь такого, шибко женского, слабенького, — вы правы!
Его глаза уже бежали по строчкам Дана: «Я помню твои три эр: революция, республика, разум, но теперь ты сидишь, если окончательно не ослеп в начальственном рвении, каким неожиданным они наполнились содержанием: расправа, расправа, расправа с революционными партиями, с интеллигенцией, с редакциями газет, даже Горького не пощадили, закрыв «Новую жизнь»…»
— Где там наш черноризец, Аня, ждет-пождет?
Ей нравилась такая его манера легко переиначивать слова, для других, может быть не столь заметная. Ведь она как сказала? — монах из лавры, а он сразу — черноризец, ничего, как будто, особенного, по смыслу то же, но уже чуточку смешно, как-то облегченнее и со своим отношением. Она замечает, в разговоре с ним и другие часто улыбаются, с ним всем легче.
Аня задержалась возле двери:
— Владимир Михайлович, этот… — она кивнула на дверь, — не знает о вашем умении делать сразу три дела, может обидеться.
Глаза его потеплели. «Презренный служитель культа», «контра» и — «как бы не обиделся».
— Ты хороший человек, Аня, ты настоящий чуткий партийный товарищ, Аня.
Голос его прозвучал чуть растроганно, она уловила, уточнить бы, почему «настоящий и чуткий», что такого особенного она сказала? — но спросить не могла, чтобы не допустить мелкобуржуазного самокопания.
А он бы и не сказал ей ничего больше, не стал бы расписывать ее добрый порыв, потому что знает: нельзя возводить в абсолют такие, пусть хорошие, черты, как доброта, мягкость, сострадание, нельзя, время такое, когда доброта и мягкость ко всем без разбору могут вступить в противоречие с убеждениями, с требованиями жизни, можно утратить связь с реальностью, а она жестокая, кровавая, требует мужественного отношения к истине, иначе — срыв, и тогда в монастырь дорога или в сумасшедший дом, хрен редьки не слаще.
При
А пока быстро: «Резолюция третьего районного съезда в Гуляй-Поле махновских воинских частей и крестьянских организаций.
Съезд протестует против реакционных приемов большевистской власти, расстреливающей крестьян, рабочих и повстанцев.
Съезд требует полной свободы слова, печати, собраний — всем политическим левым течениям, партиям и группам и неприкосновенности личности работников партии левых революционных организаций и вообще трудового народа.
Съезд требует замены существующей политики правильной системой товарообмена.
Долой комиссародержавие…»
Махно — командир третьей бригады Заднепровской дивизии, которой командует Дыбенко. Значит, у него есть и политработники в бригаде. Не пользуются влиянием. Надо посылать новых, и как трудно им там придется!
Но каков красном? А сместить его не так-то просто. Войска Махно с успехом прогнали петлюровцев, авторитет батьки велик. Сейчас он занял более семидесяти волостей с населением свыше двух миллионов крестьян. Не обошлось там, разумеется, без эсеров, «резолюция» под их диктовку, она не только анархистская. Требуют неприкосновенности личности работников левых партий, прежде всего, конечно, участников эсеровского мятежа. Попов, объявленный вне закона, ходит у Махно в начальниках.
«Дан прислал резолюцию в свою защиту. Торопится меня убедить в новом движении, в наших ошибках. С вызовом идет, верен себе. «Съезд протестует, съезд требует: отдайте власть…»».
У эсера и меньшевика, у анархиста и монархиста — у каждого свое представление о свободе слова, печати, собраний. И потому в Программе, принятой Восьмым съездом, сказано, что свобода есть обман (ах, как это кощунственно для р-революционного уха: свобода есть обман! — докатились большевики)… свобода есть обман, если она противоречит интересам освобождения труда от гнета капитала. И каждый, кто читал Маркса, знает, что большую часть своей жизни, своих литературных, научных трудов Маркс посвятил как раз тому, что высмеивал свободу, равенство и волю большинства, доказывая, что в подкладке этих фраз лежат интересы свободы товаровладельца, свободы капитала, чтобы угнетать труженика.
Крестьянский съезд у батьки Махно — сборище кулаков, мечтающих о свободе держать батраков, сбор мешочников и спекулянтов, мечтающих о свободе наживы на голоде. Уступить им власть значило бы отдать народ в кабалу и на разорение — для этого ли решала революция свой главный вопрос?
Большевики взяли власть, а значит, взяли на себя и всю ответственность, а следовательно, и все надежды, а надежда сейчас значит больше, чем сама жизнь. Как быть смертному, если не на кого надеяться? «Налево пойдешь — живу не быть, направо — смерти не миновать».