Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском
Шрифт:
Прошел по лавре, покружил по тропинкам наместник Кронид, тяжело ставя ноги и волоча посох, будто чугунный. Лучше бы ему скрыться с глаз, по виду его сумрачному любой глупый поймет: с мощами может быть всякое. Мирских в лавре прибавилось, чиновные с портфелями, служивые в шинелях и картузах, один все бегал в черной тужурке, потом исчез. Инок Варсонофий, одержимый падучей, рассказывал всем, как своими очами видел, будто вошел в Троицкий собор один из энтих, в коже, как сатана, мерзкое зелье курит, приблизился к раке мною-целебной — и упал замертво.
После обедни Мартирий, вратарь, прислужник у царских врат, выбежал вдруг из Надвратной церкви — и к собору с криком:
— Пушки привезли! Господи спаси и помилуй, пушки красные на колесах!
Варсонофий-блаженный,
— Костьми лягу, не пущу нечистых, пошли им, господь, полную голову вшей и руки укороти, чтобы не могли чесаться.
С ним два инока по бокам, готовые принять его на руки, когда Варсонофий упадет и забьется. К Надвратной ринулись все, кто был в лавре, и свои, и чужие.
На площади посреди скопища телег, лошадей, людей стоял автомобиль в красной материи, а над кузовом торчали па паучьих железных ногах черные шары, похожие па драконовы головы со стеклянным бельмом. Воинство в шлемах не подпускало толпу близко, боясь ее сокрушительного любопытства, а чиновного вида мирянин, в пальтишке, в очках, с бородкой, живо взмахивая рукой туда-сюда, успокаивал толпу, услужливо говорил:
— Не пушки это, товарищи, граждане и гражданочки! Это осветители для киносъемки. Вся процедура вскрытия будет заснята на особую пленку, чтобы показать людям правду, как оно есть на самом деле. Сохраняйте спокойствие, товарищи, граждане и гражданочки. — Он прытко вертелся в разные стороны, привставал па цыпочки, показывая толне худую шею. Варсонофий двинулся было к нему, пытаясь отстранить, полез было к матине, но робко; в очках что-то стал объяснять ему отдельно, но Варсонофий уже закатывал глаза, а братия рядом смотрела на него, выжидаючи, когда он наконец пустит пену, чтобы отнести его в келью.
Пока перетаскивали драконьи головы, устанавливали их в соборе да тянули, словно рыбаки сети, свои веревки и провода, прошел не один час. Гудел монастырь, гудела площадь перед ним, гудел весь Сергиев Посад. Разномастная толпа роилась у старых стен — в зипунах и в армяках, в лаптях и в сапогах, в рясах и подрясниках, в платках, в шапках и в шалях, среди них и юродивые, простоволосые и босиком. Тем временем в Надкладезной часовне шла обычная торговля свечками, нательными крестами, иконками и святой водой. Монастырь жил своей неостановимой жизнью. На площади торговали знаменитым троицким квасом и очередной книжицей «Троицких листков» под названием «Может ли христианин быть социалистом?» Листки брали все — кому сунут, тот и берег. Возвратясь домой, кто усерден и праведен, попросит грамотного прочесть на сон грядущий, или соберутся миром и послушают благую весть на сходе. Лаврская типография работала исправно, несмотря на лихую годину. Ириней знал, как знали то и гордились тем другие иноки монастыря, — идут «Троицкие листки» по всей Руси великой. Наместник Кронид с особливой гордостью напоминал лавре: выпущено ими полтораста миллионов листков, хватит каждому жителю государства Российского, будь то православный или католик, иудей или магометанин.
Только пот скудно стала торговать лавра, беднеет казна, нечем подивить прихожан. У католиков больше связи с живым Христом. В Кёльнском соборе хранятся черепа трех волхвов, что явились с дарами новорожденному Иисусу. Ихние соборы побогаче православных. Торгуют хлебом богородицы и столбом, на котором трижды пропел петух перед отречением апостола Петра, торгуют перьями из крыла архангела Гавриила, слезой Марии Магдалины и египетской тьмой в пузырьке и даже челюстью того осляти, па котором Христос въехал в Иерусалим.
Было время, торговала лавра следом господним, а сейчас — квас да «Троицкие листки»…
Вот и солнце село, поутих люд на площади, темнота опустилась на монастырь, когда в девять часов началось действо, которое иначе как светопреставлением не назовешь, — море света залило коническое нутро Троицкого собора. Засияли бельма черных драконов, пышат раскаленным добела жаром,
Толпа стояла тесно, яблоку негде упасть, сильно пахло потом, овчиной, дурным, кислым, будто драконовы головы выпаривали из толпы нечистый дух.
Благочинный лавры иеромонах Иона, с Георгиевским крестом на шелковой рясе, поднял самые верхние, парчовые покрывала раки. Замелькали руки, крестясь, выше вскинулись белые лбы мужиков, темные платки баб, бормотание слилось в гул.
— Святителю отче Сергие, яви чудо милости своей у раки многоцелебной, — забормотал Ириней.
Храбрый Иона, отменно храбрый, воевал на море против супостата германца, удостоен Святого Георгия, по оставил ратное дело и принял постриг.
А к чему храбрость там, где нужна истовость, одна лишь жажда нужна явить мощи Сергия народу христианскому в тяжкую пору, к чему тут храбрость и крест Георгиевский? На то воля архимандрита Кронида. Не поручать же дело Варсопофию-блаженному, чего доброго, его родимчик вдарит, упадет в раку.
Кружилась голова от адского пекла, тошнило. Ириней отломил кусочек черствой корочки и положил в рот украдкой. «Святителю отче Сергие, яви чудо милости…»
Возле раки сбились в кучу исполком Посада, доктора из Москвы, партийцы местные да еще из ближних волостей — из Рогачева, Софрина, из Хотькова. Однако духовенство не затерялось, выделяется облачепием — архимандрит Кронид, иеромонах Порфирнй, настоятель Вифанского монастыря да еще иеродиакон Сергий, настоятель Гефсиманского монастыря и Черниговского. Все одеты по сапу. Народ в рубище, а церковное облачение бог хранит.
Кронид уже здесь не властен, командует исполком: начинать. Тишина стояла, застрекотал аппарат — что-то будет.
Иеромонах Иона снимает один за другим покровы — зеленый, голубой, черный, синий. Все четко шито серебром и золотом с крестами, будто вчера готовилось. Обозначились контуры тела, перевязанного накрест по груди и у колен синей лентой в палец шириной. Игумен Ананий помогает Ионе поднять фигуру из раки. Снимают с головы черный мешок, вышитый крестами, снимают покров, под ним увитая желтой лентой еще цветная одежда, голубая, а голова в черном. Иона распарывает ножницами голубую парчу, теперь уже фигура стала совсем плоской, пальца в четыре толщиной, не больше, и одета в самотканое сукно, грубое и уже истлевшее. Иона снимает с головы черную шапочку, виден череп, Иона бережно приподнимает его — челюсть отваливается, зубы наперечет, семь штук. Один из докторов склонился ближе и проворнее Ионы достал сверток бумаги промасленной, развернул — показывает рыжеватые волосы. Без единой сединки. Ворохнул доктор рукой останки, поднялась пыль. Загреб пригоршней что-то мелкое, разжал пальцы, заискрилась и свете дохлая моль. Плавали чешуйки, держались в воздухе как дым, долго не оседали…
Ириней отвел взгляд в сторону, увидел лики толпы, услышал голоса:
— Тленные мощи, смотри не смотри.
— Следовало земле предать отца Сергия.
— Осквернили храм божий.
— Бог поругаем не бывает.
— Теперь храм надобно освятить…
Стоит в свете белесый хам в галстуке, кривит губы ехидно, рядом с ним отрок в шинели, стриженный в тифу, растерян, как дитя малое, бледен, ртом воздух хватает. Девка пухлогубая мелко крестится, старухи сумрачные губами шевелят. А возле Иринея широкий костлявый мужик, пожилой и падежный, в зипуне нараспах, с твердыми морщинами на худом лице, бородка сивая, жидкие волосы слиплись на темени, обнажив бледную кожу, бормочет сонно и жалко; и тоска, жалость к нему и к другим верующим, которых обобрали налетом, пронизала Иринееву душу — зачем? Кому это нужно? Для какого добра? В такую годину оставить людей без пристанища последнего, веру бросить на ветер, пусть распылится она, как моль?