Бремя
Шрифт:
И тогда он решил пойти напролом, чтобы увериться и победить.
Он стал искать с ней свидания каждый день и со скрытой радостью начал замечать, что она привязывается к нему все сильнее.
Через пять месяцев после первого свидания он сделал ей предложение. В тот день они поехали за город, на природу, отыскав удивительное место в горах. Там еле спускались по покатым голубым спинам холмов, и сотни птиц лили трели, каждая свою — может, по случаю их предстоящей помолвки, надеялся он. Там облака, совершая чудеса превращения, неслись вниз, падали так низко, что, казалось, вот-вот приоткроются края рая, но тут же, будто спохватываясь, поднимались вверх, опять закрывая небо эфирной тюлью… Там Андрей говорил слова, которых никогда прежде не произносил, и они ладно вплетались в общий совершенный живой шедевр. Да только бы та же гармония существовала и в сердце его! «Я люблю тебя, Ивана, выходи за меня замуж...». И она смотрела поменявшимися глазами цвета легкой тучи и медленно качала головой, и брала
— Навсегда, навсегда, — шептала она сквозь слезы.
Но оба они не знали тогда, и небо не подсказало, что «навсегда» — это, в сущности, очень, очень короткий срок.
Так с чего начался их разлад? — думал он сейчас, сидя в пустом, пыльном доме Деда среди вещей и предметов, в которых продолжало пульсировать не отошедшее от сердца прошлое. Как могла прорваться так тщательно и дорого сотканная материя счастья? Или нити оказались непрочными, или ткач что-то напутал в плетении? С Иваной всегда была война, потому что, даже став его женой, внимая ему, подчиняясь его воле, она никогда не отдавала ему всю себя: что-то гораздо более важное оставалось скрытым в ней. И как ни мучился, он не мог понять, что же это было, из какого теста, из какого мира, из какой меры, знал только, что нет у него к тому доступа.
Завидовал ли он ей? Да как мог он завидовать, любя? Мог ли скрыто негодовать на тонкость ее, внутреннюю тишину и непоколебимое внутреннее согласие: ведь была она в ладу с собой и до него, и при нем, и после. Или он так ничего в ней и не понял? Как бесило его это ее всепрощение, удаление от зла, устраненность от любого рода соперничества в чем бы то ни было. Нечто нечеловеческое было в таком полном отсутствии амбиций, инстинкта выживания. Поэтому и в университете раздавала свои литературные идеи, а сама плелась в середнячках, и после упустила шанс на престижную работу на телевидении, уступив место подруге, и писала хорошие стихи в стол, никогда никому не показывая, не стремясь ни к имени, ни к известности. Ей не нужно было самоутверждение, признание. Ее не мучили амбиции и мнение окружающих. По большому счету ей не нужна была (хотя ведь это такая естественная человеческая потребность!) и вторая половина, о которой мечтает большинство людей: она наполнялась чем-то иным, более существенным, а он, Андрей, несмотря на талант, интеллект, успех, к такому мистическому наполнению был и остался не способен.
Конечно, он мог завидовать ей и завидовал. Невероятно все-таки, что объектом зависти являлась его собственная жена, его любимая. Да любил ли он в таком случае? Можно ли упрямую тягу и непонятную нужду в другом человеке, в чем бы она ни проявлялась, назвать любовью? Не страх ли это перед собственной неполноценностью вкупе с безотчетным желанием избавления от него? Но Андрей не освободился от своего скрытого комплекса за время жизни с Иваной. Более того, осознавал он теперь, анализируя их прошлые отношения, то, что он не был допускаем в ее внутренний мир ни при каких обстоятельствах, еще больше усилило его ощущение некоторой нравственной ущербности. Никто этого не знал и не видел, кроме него самого, и он, злясь и порой ненавидя, не в силах был простить ей этого: вспышки ревности, гнева, а иногда и ярости, овладевавшие им, разрушали их чувства, пока не разрушили полностью. Нет, не произошло исцеления, которого он подсознательно и страстно желал, но не потому ли, что сам больной, осознав серьезность болезни и предвидя долгий, трудный путь к выздоровлению, не захотел исцелиться, а только обвинял и ненавидел врачующего?
Но сердце человеческое — удивительный орган. Ты будешь резать его, кромсать на куски в злобе, но однажды наступит утро, проснешься и ощутишь, что оно опять цело и полно любви или нежности, или сожаления, или обиды, или вины, и много чего такого, что ты так целенаправленно истреблял в нем.
Как ясно сейчас он видел свои ошибки! И как, оказывается, мучительно их осознание. И, чтобы как-то унять нервы, Андрей встал и прошелся по дому, разглядывая обветшавшие вещи и фотографии на стенах, портрет Деда в военной форме висел на середине стены и весь был покрыт пылью. Андрей остановился перед ним и провел ладонью по стеклу, и сразу взгляды их встретились — его, тревожный, растерянный, и дедов, проницательный, спокойный — как-то даже не по себе стало.
Андрей сел напротив и размышлял. Виделись они с Дедом при жизни всего несколько раз, чувствуя взаимную неприязнь. Интересно, за что же он не понравился Деду? Да может, просто, беспокоился о внучке своей, боялся, что несчастлива будет с таким мужем, как он. Что ж, угадал. А сам Андрей невзлюбил Деда именно за то, что он его не воспринял и «забраковал».
— Не поняли мы друг друга, Дед. По-твоему вышло. Хотя не мог ты об этом знать заранее... А может, мог? Может, действительно, жизненный опыт дает такое вот точное предчувствие того, что обязательно случится? Ну, что ж ты молчишь, а, Дед?
И не дождавшись ответа, вышел из дома.
На улице осень уже посыпала желтым дождем и потемнел воздух, напоенный сыростью, уже повеяло подступающей меланхолией холодных вечеров. Пройдя мимо двух ветхих, полуобвалившихся домов, он остановился и постучал в калитку, и здесь не рассчитывая на ответ. И собрался было уходить, но увидел спешащую навстречу ему хромую на обе ноги старую женщину. Она улыбалась, вглядываясь в него ласково:
— Вам кого, милый?
— Я ищу Ивану. Ивана Вольного внучку...
— А, Иванку? Да ты заходи. Я как раз пирожочков напекла, — пригласила женщина, уступая дорогу.
Андрей вошел.
— Садись, садись, милый. Положить пирожочков парочку, пока тепленькие, — засуетилась старушка.
— Нет, нет спасибо, бабушка. Я не голоден. Я ненадолго, только про Ивану разузнать.
Женщина послушно села, вытирая руки о подол длинного цветного фартука и всматриваясь в гостя.
Где человек берет силы, думал Андрей, разглядывая убогое жилище, доживать старость в одиночестве, на задворках мира, в заброшенном домишке с низкими потолками и помутневшими от времени стеклами узких окошек? На какую надежду уповает? Что понуждает его вставать по утрам на опухшие, выработанные ноги и, поминутно превозмогая боль, двигаться, говорить, печь пирожки, чтобы потом накормить ими случайного или неслучайного гостя? Андрей подумал о себе: он бы не смог. Жизнь имеет смысл, только пока ты молод. Доживание — не для него...
— Как зовут тебя, милый? — заговорила старушка.
— Андрей. А вас, простите...?
— А я — Паша. Тебе баба Паша буду.
— Вы одна живете?
— Я? Нет, не одна, — и посмотрела на икону над столом. — Христос со мной. С Ним день приходит, с Ним день уходит... А ты — крещеный, Андрюшенька?
— Крещеный. Но неверующий.
— Да как так? — и старушка быстро перекрестилась. — У Бога нет неверующих, а есть те, что верят и те, что не знают, что верят. Из-за грехов своих, неграмотные, хотя и образованные. И я такая была. Беспутная. — Женщина опустила голову, теребя края фартука. — Дите свое бросила, — голос ее задрожал, — и мужа бросила, с другим ушла. А тот пожил-пожил, поиздевался-поиздевался, да и тоже бросил. А на прощание и побил, ноги перебил, калекой оставил... На инвалидности я...
— Хорошую же ваш Бог вам жизнь послал, — съязвил Андрей, сам не зная, на кого раздражаясь.
— Хорошую, — ответила баба Паша, — только я думала, что сама себе лучше устрою. Человек Божьего добра не видит, пока беда глаза не откроет. Они же, врачи те, меня из больницы в больницу перекидывали, как дрова, да потом в дом престарелых перевели, хоть я по возрасту не очень-то туда подходила. А там — вот и прихватило меня настоящее горе, дите свое каждую ночь во сне видела, все голоса детские мерещились, — она наклонилась совсем близко к Андрею и прошептала: — Жизнь опостылела, руки на себя хотела наложить... — и снова перекрестилась. — Но как без смерти помрешь? А в доме том — престарелых — все под контролем, я имею в виду лекарства всякие. Там ведь как: если начальству места для новых нужны, они и сами кой-кого, особенно неходячих, на третий этаж поднимут и укол особенный сделают... и уже, глядишь, не видно человека совсем. А если не твоя очередь, так и жди... А я уже ждать не могла... Думала, силы кончились. И решила сама помереть, во сне, рассказали мне старики, что такая вена на шее есть — сонная артерия называется, нажмешь ее посильнее — и уснешь как будто и, авось, не проснешься. Так, говорят, многие делали. Правда — неправда, не знаю, а только люди там сами смерти ищут, до того дожили. Вот и я ... Как-то ночью нащупала артерию эту самую, сдавила, что силы было и чувствую, что сознание уходит, и вижу зеленое такое, широкое поле, а по полю мама моя покойная идет ко мне. Плакали мы, обнимались, такое счастье пережила, говорю: «Мамочка, возьми меня с собой, тяжко мне на белом свете, дитя я свое загубила...». А она так строго мне говорит: «Знаю про дите твое брошенное, поэтому и не заберу тебя с собой. Рано тебе. Ты еще на земле Бога не нашла. Как найдешь, да покаешься, тогда и встретимся». А наутро проснулась, и живая, и вроде как жду чего. Чего жду, сама не знаю. Первый раз про Всевышнего подумала. Но не то, чтобы подумала, а поверила, что Он — есть: умом-то это не уразуметь... И для чего Господь таких, как я, на свете держит, понять бы мне... В тот день Васса пришла, соседка, она туда, оказывается, старикам часто конфет да печенье приносила. Так мы с ней и познакомились. И как хозяева вот этой избушки померли, она меня сюда жить и пристроила и пенсию выхлопотала, Царствие ей Небесное. Святой был человек...