Бремя
Шрифт:
Уже завезли ее в процедурное отделение, а она все думала и думала о доме, об ангеле, подавшем ей лучик света в то утро перед госпитализацией, и пыталась из тех воспоминаний черпать силы.
* * *
«О, да переживет надежда моя и этот час испытаний, когда распростертое, оцепенелое тело мое с резиновым кляпом во рту, с лицом, испачканным белым, электродами на висках и подтеками под синюшными веками, содрогается, прошиваемое электричеством. Семьдесят вольт — сто миллиампер, двести вольт — сто пятьдесят миллиампер, триста вольт — двести миллиампер... аукцион агонии, торги дьявола, где ставка — заблудшая душа человеческая. Разбивается вдребезги то, что было когда-то ребенком, женщиной, человеком. То, что хранило в себе неразгаданную тайну. Чего же вы хотите от меня, люди? Кто внушил вам право так уничтожать страдание, кто сказал вам, что вы знаете
А потом после сеанса, когда тело все еще прошивала мелкая, знобящая дробь и невозможно было осознать, кому оно, то тело, в сущности, принадлежит, заскользила в Нессе пустота и еще раз стерла имена, лица, события, настоящее и прошлое.
Беспамятство страшнее депрессии, страшнее смерти. Несколько первых часов после шока Несса не знала и не воспринимала ничего, как будто вязкая паутина затянула сознание — не достать из него ни одной причины и ни одного следствия. Не воскресить того, что было жизненно важным, что удерживало от полного краха в схватке с отчаянием, — драгоценные нити с теми, кого любила и кто любил ее. Такой дезориентации, такой абсолютной потерянности Ванесса не испытывала никогда, даже в страшных снах: она повсюду чувствовала одну лишь кромешную темноту, как чувствуют сырость или утечку газа. Темнота была в ней и вне ее. Как другие могут не ощущать этого и продолжать двигаться, узнавать друг друга! Темнота несла в себе страх. Казалось, что свет никогда не придет. Ее мучила жажда, тело и душа будто разделились, она едва могла ощущать и то, и другое. Охваченная паникой, лежала в своем кубике маленькая и одинокая (но нет, они наблюдают за ней, конечно, наблюдают, ведь, как пропустить такое зрелище: обращение человека в зомби) и пыталась укрыться в насквозь промокших от лихорадочной испарины простынях, но ничего не спасало. Паника нарастала. Что же это с ней? Все горит внутри синим огнем. И пить, так хочется пить... Нет, она не доставит им радости. Не умрет, не озомбируется, надо только продержаться еще немного... О, если бы кто-нибудь дал пить. Где-то далеко, в ее колодцах детства плещется чистая, прозрачная до хрустальности, вода... А сейчас только один глоток, один глоток мог бы спасти ее! «Пейте! Пейте!» — слышит вдруг она чей-то приказ, неужели кто-то сжалился — и приподнимает голову в собачьей благодарности. «Да, пейте же!» — раздражается некто и натренированным, профессиональным движением открывает ей рот. Густая, тягучая, тошнотворно-сладкая жидкость льется в нее, и заливает полую, пламенеющую пустоту, наполняет оболочку, проливается через край, потопляя последнюю ее защиту, последний, иссохший признак принадлежности к роду человеческому. Да стоит ли бороться, чтобы принадлежать к нему.
* * *
Через несколько дней Нессу перевели в общую палату, и она всему подчинялась. Говорили лежать — она лежала, давали команду встать — она вставала, вливали инъекции — она не сопротивлялась. Приказали бы лаять по-собачьи, она бы, наверное, залаяла. («Я сделаю все, только не наказывайте меня...»). Лишь послушание может спасти ее от ужаса электрошока. Лишь абсолютное подчинение, полная капитуляция. На все их воля, на все их воля... Их игра, их правила.
— Спасибо, доктор, мне гораздо лучше, — отвечала она психиатру на очередном интервью, изо всех сил стараясь казаться «нормальной» и не выказывать никаких эмоций, одно лишь полное послушание.
— Конечно, я осознаю свой проступок и буду терпеливо ждать, пока вы сами меня выпишите...
— Да, доктор, я очень хорошо отношусь к обслуживающему персоналу «Желтого круга»...
— Нет, доктор, у меня нет злобных чувств против врачей, наоборот, я очень ценю вашу заботу...
— Безусловно, доктор, терапия очень помогла мне...
— Нет, доктор, я ни в коем случае не собираюсь судить клинику. Будьте в этом уверены...
Но всякий раз, чуть ослабевала сила лекарств, в те самые крошечные отрезки времени, когда сознание и кровь ее, хотя бы частично, освобождались от губительной химии, она начинала чувствовать, что не все кончено, не до конца сломлен ум и воля. В такие минуты где-то под сердцем согревалось живое и теплое, новорожденное дитя — надежда ее на жизнь. Она знала тогда: тайный благодетель, Ангел ее Хранитель, свет которого она так явно ощутила в то последнее утро на свободе (верилось, что умолила его святая Васса), не покинул. Знала, что истерзанные тело и сознание не разъединились, не умерли; и скрыто, и робко, научаясь новой какой-то радости, шептала слова, которых не могла бы осмелиться произнести никогда прежде: «Господи! Защити меня и помилуй... Не выжить мне без милости Твоей...». Вот, что было у нее теперь, чего не было у них, пытающихся раздробить ее дух электричеством и инъекциями: немощь перед Богом. Немощь пред Богом — сила пред злом. И этот первый, бесценный урок, который так неожиданно и так трагически, в страшных обстоятельствах судьбы познавала теперь измученная ее душа, приподнимал над пропастью.
«Господи, огради меня от людей некоторых и бесов...»
Значит, есть у нее шанс выиграть эту неравную борьбу! И потом, когда-нибудь... рассказать о Небе — каким она увидела его однажды и навсегда с террасы фешенебельного нью-йоркского дома.
Глава 26 Блаженная нищета
Мой легендарный Дед и великая нищенка — святая Васса — терпеливо и усердно учили меня тому, что знали сами, чем во внешней бедности богато жили — общению с Богом. Но семя веры не прорастало в терние моего самоцентризма. Жизнь, которой я жила, находилась в неразрешимом противоречии с жизнью, какую желала. Этот непоправимый диссонанс начался давно. В одном могу согласиться с психиатрами, терзающими меня вопросами о первых эмоциональных потрясениях: внутренние конфликты, действительно, часто зарождаются в детские годы. Нас всех в той или иной мере лечит или калечит детство. Мое же — до поры до времени было сущим раем, а виноградное поле — непременным его атрибутом. Виноградники хранили в себе тайну, являли некий символ, без которых казалось невозможным постичь мир.
Что же произошло с русской девочкой по имени Ваня в то утро, когда их выкорчевали? Случился нервный срыв, какие нередко бывают у детей после внезапной потери близкого человека, любимой кошки или собаки. Но и нечто другое, смысл чего ей никак не удавалось ухватить. Уничтожение виноградных кустов произошло по воле людей — в этом состояла главная трагедия. «Значит, — думала она, поправляясь после болезни, — люди — злы, но самое страшное в них даже не само зло, а способность при этом казаться добрыми». Тот тракторист, что рубил виноград, потом приходил проведать и принес конфет, и девочка не могла смотреть на него, боялась, что, как оборотень, он вот-вот превратится в волка. Взрослые, большинство из них, что-то ужасное прячут внутри...
— Деда, почему я не умерла тогда вместе с виноградом?
— Господь с тобой, Ваня! Ты что говоришь такое! Жизнь твоя только началась. И-и-и всякое в ней еще будет.
— А я не хочу всякого. Хочу, чтобы виноград снова был, и мы с тобой его охраняли, как раньше...
— И я хочу того же, Иванка, только видишь ли, внученька, не всегда так бывает, как мы хотим. И ничего с этим не поделаешь, терпеть надо. Терпеть и дальше жить.
— А я не умею терпеть, Деда. Я лучше умру, а терпеть не стану.
— Что-то ты часто о смерти говорить у меня стала. Нехорошо это. Пойдем со мной завтра в церковь, Ваня? Хочешь?
— А зачем? Зачем люди в церковь ходят?
— Чтобы молиться и чтобы к Богу поближе быть.
— А зачем к Нему поближе быть, если Он наше поле не спас?
— Ну этого мы никак не можем знать, почему Он поле не спас. Мы многого не знаем, Ваня. Может, люди молились мало о том, чтобы Он спас, а может, еще почему. Одно знаю точно, что Он не хотел, чтобы тебе больно было. Веришь мне? Не хотел.
— Так, ты говорил, что Бог людей сотворил. Что ж, если он людей злых сотворил, то, значит, и сам злой...
— Нет, Иванка, Он не делал людей злыми, они сами по себе такими стали. Бог дал им выбирать по своему желанию, какими быть и как поступать. А за нас выбирать отказался...
— А почему отказался?
— Наверное, потому что верил в нас. Верил, что мы добрыми сами по себе будем.
— Что ж, если люди злые, Он их не наказывает. Вот меня мама родила, она же меня наказывает, когда я что-то нехорошо делаю...
— Мама наказывает, Ваня, потому что сильно тебя любит и хочет, чтобы ты лучше была. И Бог так же — все время людей вразумляет. Только разными путями, хоть мы часто не понимаем. Но Бог, я думаю, надежду на нас большую имеет.
— А что такое «надежда», Деда?
— Надежда — это... Ваня, ожидание на то, что из плохого может что-то получше выйти. Вот Бог и ждет, что из наших душ что-то хорошее может выйти.
— А что такое «душа», Деда?
И Дед посмотрел на внучку озадаченно. Вот так вопрос! Призадумался, а потом сказал: