Бремя
Шрифт:
— Так, Ванютка. Как бы тебе это объяснить... У каждого человека есть тело и есть душа. Тело, которое стареет и умирает, и душа, какую мы не видим, но чувствуем, вот, например, когда нам стыдно или когда мы кого-нибудь очень любим — все это от души идет. Душой человек с Богом связан. Такой вот чистый, звонкий ручеек течет прямо к ней от Бога...
* * *
Может, прервался тот ручеек, когда виноградное поле погибло? И не стала я виноградарем, как обещала Деду, а оказалась в другом лагере, среди тех, кто истреблял его — лукавая, как и они, променявшая некогда высокие мечты на физическое выживание. И вот здесь, на противоположном от бессмертия берегу — нарцисс, тоскующий по себе, порочная сущность моя.
Еще какое-то время, в самом начале замужества, жили во мне отголоски раннего детства, но и они отмерли. Мое болезненное «я», оторвавшееся от центра всего сущего, воспринимало самое себя центром, главной ипостасью, вокруг
Как могла я не ощущать деформации? Почему не пыталась жить, как Васса, например? Ведь она тоже страдала, и у нее были потери — тяжелые по человеческим меркам потери, но она не спряталась, как улитка, не покрылась коростой уныния, а вышла в мир, чтобы заботиться о нем... Что же дается одним и нет у других? А то, наверное, что берется одними и пренебрегается другими — предложенный каждому от рождения дар любви и самопожертвования. Родители, Дед, Васса, Эрика, Артур, Андрей — ближние мои... Могла ли я жертвовать ради кого-нибудь из них, поставить хоть единого пред собой, а себя — второй, второстепенной, как всегда делала Васса по отношению к людям? Нет, не могла. А раз не могла, значит, и не любила. Страшно подумать, что прожила большую часть жизни, а никого, ни одного человека, так по-настоящему и не любила. И меня, такую вот, охраняет ангел... Кем посланный? Во имя какой славы?
* * *
Наконец, лечащий врач сообщил о выписке. «Что слышу я? Завтра меня выпустят на свободу. Я выйду из этих стен и встану на другой путь. Что ждет меня на том пути? Новые страдания? Пусть! Теперь все это имеет смысл, я знаю, зачем пойду и куда...
Наступил долгожданный день и час. Наступит он и для тебя, безмолвный друг, провожающий меня мутным, потерянным взглядом. Я оглядываюсь и помахиваю рукой. Верю, что придет и к тебе исцеление, когда тоска, как побежденное чудовище, отступит и не станет пожирать больше твою жизнь. Ты поднимешься, отряхивая с себя труху уныния, и пойдешь, пока медленно, на ощупь и начнешь искать, искать... И чем искреннее будешь искать, тем больше найдешь крупиц утешения. И соберешь их, как бусинки в бусы, и они засверкают пред тобой. Что ты увидишь в них? А то, что душа твоя жива, что не обратилась она еще в твердую кость, а дышит... Что ты — слаб и немощен, но не в этом — твоя болезнь. Что уход в себя ведет в лабиринты одиночества, где поджидает злая сила, цель которой — привести всякого к сумасшествию... Что в тебя верит, всегда верит Тот, Который дал тебе жизнь, и подает знаки в виде людей, деревьев, облаков, листьев и птиц. Ты спросишь: «Но где взять надежду, когда страх связал сердце, сковал душу? И я отвечу тебе так, как ответила бы Васса: «В молитве...». Молись, и пусть твои близкие молятся за тебя... А если не осталось близких, если и близкие стали далекими, знай, я буду усердно творить о тебе молитву. Прощай, мой друг! Прощай и до встречи!
* * *
Нет, я не так хочу жить, чтобы подспудный страх погонял мною. Не так. Теперь вижу: нечто темное свило когда-то гнездо в душе моей. Оно сторожит и каждое сердце, не знающее веры, и поджидает момент, чтобы устроить в нем свое лежбище. Это нечто горит внутри горем отчаяния. Как же отказалась я от чаяний моих? Отчаяние — от неверия, чаяние — от веры. И между отбытием от первого и прибытием ко второму протекает особое время, связанное с вечностью. Я утратила то время из-за ужасной болезни. Болезнь эта — больная воля моя. Своеволие. По своей воле я ушла от мужа, презрев чистое мамино благословение на то замужество. По своеволию оставила дом родной, променяв его на холодные углы чужбины, а потом присвоила чужое имя и чужую жизнь. По своеволию я выдавала себя не за ту, кем на самом деле была, лгала и притворялась. По своей воле, заботясь лишь о собственной выгоде, оскорбила честное чувство хорошего человека, сыграла с ним страшную игру, сделала мужем и сразу же изменила ему, и в конце, запутавшись в грехе страсти и мести, как в двойном капкане, зачала жизнь ребенка, которого не смогла полюбить больше, чем свое страдание. По своей чудовищно жестокой воле я убила дитя в утробе своей... Да может ли мать убить дитя родное? Не ироды же мы какие, чтобы из-за нежелания усложнять себе жизнь, истреблять младенцев! «Так, ведь в утробе — еще и человека нет, а только зародыш», — продолжает тешить напуганную совесть подленький голос. Но не слышу его. Знаю, что была во мне невинная, новая жизнь, но не пощадила я ее...
Артур ехал забирать жену из «Желтого круга» с тяжелым сердцем. Жалость к Нессе смешивалась в нем с тревожным чувством: он не узнавал в чужой женщине, какую видел в последние свидания, своей любимой. Не узнавал, как ни всматривался, и, может даже, — и эта мысль особенно сильно беспокоила его, — боялся ее. Болезнь поменяла не внешность Ванессы только, но и суть. Невозможно было пока определить эту перемену, но многое теперь смущало и пугало в ней, особенно, взгляд, раньше самоуглубленный, а сейчас — погруженный в созерцание чего-то, что находилось поверх голов и не поддавалось обычному зрению. Артур, не раз пытаясь понять, что так настойчиво притягивало внимание жены, пробовал следовать траектории того странного, нового взгляда, но так никогда и не обнаруживал ничего, кроме желтоватой плоскости глухой больничной стены. Он не давал согласия врачам на электрошок, ему сообщили о процедуре позже, на следующий день — и как уверенно звучал голос психиатра в трубке: «У нас не было альтернативы, мистер Файнс, состояние миссис Файнс ухудшилось до критического». Артур не верил ни одному слову врача, но почему-то не возражал. По непонятной ему самому инертности не рвался спасти жену, не требовал визитов, не бежал по утрам, как прежде, в клинику, чтобы пусть не увидеть, но быть рядом, дышать с ней одним воздухом. Что произошло с ним? Ушел в себя, поддался подкравшемуся, как вор в темном переулке, чувству самосохранения... «Почему же не боролся за нее? — мучился он вопросом. — Или вычерпан колодец, и нет больше той любви, от которой невозможно было и подумать о себе, не подумав сначала о той, кого любил, казалось, больше жизни? Тогда чего стоит любовь, которая проходит и не спасает? Но разве в том его вина, что не спасает?».
Разве с первых дней не хотелось ему одного-единственного — защитить эту женщину, кем бы она ни была в прошлом, от всяких бед и несчастий? Дать то, о чем сам всегда втайне мечтал — ласковое присутствие родного сердца рядом. Даже измену простил ей ради той мечты. И ребенка... почти наверное знал, что чужого... Но все это ушло прахом. Ничего не помогло. И не могло помочь. Потому что не той помощи она хотела. Не от него. Но какой? От кого? Никогда ему не разгадать того. И осознав страшную реальность новых отношений с женой, Артур понял и другое: не осталось у него ничего, что бы он мог дать. Болезнь Нессы поглотила не только то неизъяснимое, что он любил в ней, но и саму его способность любить. И потому, когда появилась она в тяжелых дверях зала ожидания, уже готовая к выписке, с несуразным пластиковым пакетом в руке, в платье, какое он не припоминал, движениями, как бы заменившими прежние, и тем самым взглядом, который не мог расшифровать, Артур почувствовал горькую, острую, как нож, отчужденность, как будто непростительно обознался, приняв за близкую родственницу странницу, и по ошибке отдал ей все свое состояние.
И все-таки он взял ее за руку и вывел на улицу, и, выйдя, Несса подняла лицо в ожидании, в волнении: не ошиблась ли и она в то утро, когда пламенный, небесный путешественник сообщил ей важную весть, и... сразу же с облегчением вздохнула — нет, не ошиблась, там, в синей глубине, где парили видимые птицы, выше, дальше пребывали невидимые, чудесные почтальоны, неустанно несущие людям письма от Бога. И тех и других роднило одно — то, к чему она сама стремилась, о чем всегда мечтала — наличие крыльев.
Всю дорогу домой они молчали, а вечером, за ужином, она, покрыв своей ладонью его руку, тихо сказала:
— Прости меня. Прости, если можешь...
И он не ответил ей, встал и ушел на террасу, и Ванесса смотрела вслед на его подрагивающую спину. Плакал он, нечаянный муж ее, и только сейчас, прервав вереницу собственных переживаний, она увидела по-настоящему его боль. Сердце ее упало. Артур вернулся через некоторое время. Она все еще сидела, не смея ни пошевелиться, ни поднять на него глаза.
— Я уеду, как только тебе станет лучше, — сказал он. — Я уплатил за квартиру на несколько месяцев вперед и оставил достаточно денег на общем счету. Тебе не о чем беспокоиться. Как только тебе станет лучше...
— Мне уже лучше, — повинуясь его решению, ответила Несса. — Поезжай.
И все же он не уехал еще неделю, мучительную, долгую неделю. Она наблюдала за мужем молча, и открывала заново для себя того, с кем бок о бок прожила больше трех лет, пожертвовавшим ради нее семьей, друзьями, деньгами, внутренним покоем. Она видела, что сделала с тем, кто хотел взять на себя ее ношу, как опустошила его, вычерпала, выпила и все равно не утолила жажду. Страшное сравнение пришло ей на ум: как похоже было то, что сотворила она с Артуром, на то, что когда-то сотворил с ней Андрей. Как же это мы идем по жизни, губя ближних? И что будет с тем, кого она лично погубила, кто мечется теперь в углах дома, выбранного им же некогда для ее счастья?
Несса решилась на разговор. Ей хотелось объяснить Артуру все, что она поняла в последние дни. «И умолить его остаться. Но как, с чего начать?» — спрашивала себя.
А он, уставший и уже бесповоротно от нее отстранившийся, собирает вещи. Не получился разговор, не произнесена исповедь, не огласилось немое признание. Бессильно слово. Или не пришло ему время, не вызрело оно, как плод, ждущий тепла и солнца.
Артур просил не провожать его.
— Попрощаемся дома. Я уже вызвал такси в аэропорт.