Бриг «Три лилии»
Шрифт:
Но Мандюс Утот не слышал. Он повернулся и смотрел, подбоченившись, на то, что осталось от тура. Огромная расщелина пропахала камни.
— Лопни мои глаза! — сказал Мандюс. — Бранте Клев надвое раскололся!
Глава двадцать первая
ЭТО НЕ ПАТ!
Только тот, у кого была собака, знает — что значит потерять ее.
У Боббе было всего три зуба, но кусать он не разучился. А много ли найдется собак, которые могли бы достать намазанный жиром камень с глубины двух саженей?
И вот теперь от него не осталось
Сколько они ни искали — никаких следов.
— В жизни никогда больше ни на одну собаку не взгляну, — сказал Миккель. — Вообще ни на кого. И на Пата тоже.
Миккель сидел на остатках тура. Туа-Туа — рядом. Синторовы батраки ушли домой, есть картошку с селедкой и хвастать, как «шавка взлетела на воздух». Гнетущая тишина царила на Бранте Клеве.
Лодка уже причалила, и приезжий поднимался от пристани к дому.
— Это не он, — сказала Туа-Туа.
— Не он?
— Не Пат, — ответила Туа-Туа. — Так что мне не придется передавать ему твои слова. Видишь — у него нет бороды. И он моложе Пата.
Миккель думал о Боббе.
— Будь у меня свое ружье, — говорил он, — я бы с ним на лис ходил. В цирке тогда показывали медведя: с воротником и мог считать до шестидесяти пяти, если бить его палкой сзади. Подумаешь — фокус! Хотя, ты же не видела, как Боббе за жирным камнем нырял…
Миккель пнул ногой кочку с мать-и-мачехой. Туа-Туа молча смотрела, как приезжий идет к постоялому двору.
— Вот это был фокус, — продолжал Миккель. — Две сажени! Тот медведь с воротником ерунда против Боббе. И вообще все на свете ложь и обман. Слыхала, Туа-Туа, что Мандюс Утот сказал: Бранте Клев, мол, надвое раскололся. Это от горстки пороха-то. Раскололся, как же! И все они такие. Я, когда маленький был, мечтал: на пасху уеду в Америку. А корабль где? А деньги — хотя бы пятак? Или когда мне кричали «Хромой Заяц»… «Погодите, — думал я, — вот вернется отец, мы проедем по деревне верхом на белом коне, а вы все кланяться будете». Опять же ложь… Или когда ночью снилось, что он подходит к кровати и шепчет мне на ухо: «Когда Бранте Клев расколется надвое, тогда я домой вернусь, Миккель». Ложь да обман, от начала до конца! То ли дело — Боббе! Намажешь камень салом и бросишь на глубину двух саженей, миг — и он уже достал его. Без всякого обмана. Только три зуба осталось у него, а теперь умер. И с Патом один обман. Что, вернулся он, скажи? Лед сошел, Симона Тукинга нет. Все перевернулось. Ну и пусть разбивают Бранте Клев хоть на шестьдесят семь кусков! И постоялый двор заодно с ним. Я плакать не буду… К тому же Боббе все равно был старый, как филин… Хочешь знать, так я уже сколько раз думал попросить у плотника ружье и застрелить его…
На этом месте Миккель выдохся. Туа-Туа молчала: лучше не мешать человеку, который горюет о своей собаке.
В голубом весеннем лесу стрекотали наперебой сороки и дятлы. Миккель Миккельсон плакал.
— Лучше нам уйти, пока они не пришли снова взрывать, осторожно заговорила Туа-Туа.
Она прикрыла ладонью глаза от солнца.
— К постоялому двору подошел, — сказала она. — Может, он из тех, что продают стекла для ламп, иголки и все такое?
— Ну
Снизу к ним прибежала Ульрика. Миккель взял ее за загривок и повел к постоялому двору.
— До свиданья, Миккель! — крикнула Туа-Туа.
— До свиданья, Туа-Туа!..
Над трубой висел дымок. Конечно, бродяги — нахальный народ, особенно если голодные. Но неужели они станут заходить в пустой дом и растапливать печку? Занавеска в окне плотника Грилле задернута — значит, это не он топит… Чем ближе Миккель подходил к дому, тем сильнее жалел, что с ним нет Боббе.
— С твоим голосом разве бродягу напугаешь, — сказал он Ульрике. — Хорошо еще, что ты такая тощая. Не то, как попала бы в лапы такому, и в кастрюлю!
Ружье!.. Забыл на камнях. Вот те на — ни ружья, ни собаки. Только хромая овца. Овца, которая блеет так, что за версту слышно: «Вот мы где!» Хотя, какой смысл подкрадываться?
Дверь была распахнута. «А ведь я закрывал, когда уходил», — подумал Миккель. Никто не вышел навстречу. Бабушка ушла в деревню, плотник спал.
— Стой здесь, я один пойду, — сказал Миккель тихонько овечке.
Сквозь засиженные мухами окна кухни косо падали солнечные лучи, и в них плясали пылинки. Миккель Миккельсон шагнул через порог и пожалел, что оставил Ульрику на дворе.
Перед зеркалом у комода стоял спиной к нему человек.
Узкие белые брюки, коричневые смазные сапоги, клетчатый жилет, и надо всем этим — широкая шея и светлые жесткие волосы. В зеркале отражалось гладко выбритое суровое лицо. Незнакомец держал в руке бритву.
— Сит даун, — сказал он.
— Что? — удивился Миккель.
— Садись, Бил.
Миккель сел.
— Сейчас кончу, Бил. — Незнакомец усмехнулся собственному отражению. — До чего бритва тупая, даже порезался. У тебя паутины не найдется, Бил?
Паутины в доме было вдоволь. Миккель набрал полную горсть и подал незнакомцу. Тот взял ее, не оборачиваясь.
И от укола ежа,И от пореза ножа,И от укуса лисицыЛучше всего паутиной лечиться,— пропел он.
— Вот видишь, сразу кровь остановилась. Дай-ка воды ковш, я умоюсь.
Миккель подал ему ковш. Незнакомец стал смывать мыло; он попрежнему стоял спиной к Миккелю.
— Никак, взрывают сегодня? — спросил он.
— Ага, там, на туре, — подтвердил Миккель. — Не жалеют пороху. Зато и бабахает.
— Пусть их. Дурни! Надеются под знаком для моряков золото найти. Этак всю гору расколют.
— А что… разве с моря она расколотая? — пробормотал Миккель.
— Словно заячья губа, — ответил незнакомец.
Миккель вспомнил свои сны и весь похолодел. Снаружи послышалось блеяние Ульрики.
Безбородый облизнулся и сказал:
— Славное дело — баранина. Только долго варить надо, чтобы шерстяной вкус выварился. «Подбородок не беда, вот пониже — это да», — как сказал цирюльник, когда сел на бритву.