Бродский среди нас
Шрифт:
Карл прилетел рано.
Было воскресенье, 4 июня, и самолет сел более или менее вовремя, в 5.35. Когда автобус подъехал к зданию, я увидел Иосифа за окном, и он меня увидел. Он показал два пальца буквой V. Внизу произошла десятиминутная задержка – затерялся один из двух его чемоданов – первое из механических препятствий, тормозивших наши дела в последующие дни. Появился Иосиф, мы обнялись. Оказалось, что его встречала еще Элизабет Маркштейн с мужем – венка, имевшая прочные связи с Россией. Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: “Странно, никаких чувств, ничего…” – немножко как сумасшедший
Как только мы вошли, он позвонил родителям и разговаривал с ними, наверное, полчаса. Рассказал мне немного об отъезде из Ленинграда, его провожали человек сорок. Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина – истинно русский выверт – за лишение советского гражданства! После таможенного обыска в Шереметьеве ему разрешили вывезти 104 доллара. Обыск продолжался часа два. Прощупали каждый шов, проверили по всей длине ленту в пишущей машинке, сломав при этом прижимную планку (эту старую машинку, как выяснилось, подарила ему Фрида Вигдорова). Он кричал на них; они отвечали, что имеют право; тогда, сказал он, пусть обзаведутся инструментами, чтобы этим заниматься. Они забрали его стихи; но он оттягивал отъезд сколько мог, чтобы отпечатать копии и сделать микрофильмы, а потом отослать, как он сказал, с корреспондентом “Таймс”…
Мы не знали тогда, сколько неприятностей причинит собирание и хранение его стихов людям в Ленинграде – Марамзину, Хейфецу, Эткинду – называю тех, кто пострадал.
В первый же вечер мы посетили Маркштейнов. В то время я не знал о ее коммунистическом прошлом и ее дружбе с Копелевыми.
С Маркштейном Иосиф обсуждал свое “прощальное” письмо Брежневу, о котором мне мало рассказывал. Сказал, что в нем содержатся те же идеи, что в неотправленном письме о смертном приговоре Кузнецову. Идея была такая: мы оба когда-нибудь умрем, вы и я. Это будет для него новой мыслью, сказал Иосиф. Настало время, когда сильный не всегда побеждает слабого, писал он и просил, чтобы его имя осталось в литературе и чтобы его родители получили те приблизительно тысячу рублей, которые причитаются ему за переводы.
Подчеркиваю: я сообщаю здесь то, что он сказал мне тогда и что я записал в дневнике. Целый текст я так и не прочел и сейчас не проверял, точно ли так у него было написано. Важно то, чт'o он рассказал о письме тогда, и то, что он думал.
Маркштейн сказал, что он должен опубликовать письмо, но Иосиф ответил: “Нет, это касается только Брежнева и меня”. Маркштейн спросил: “А если опубликуете, оно уже не Брежневу?” Иосиф сказал: да, именно так.
Маркштейны были очень любезны и предложили, чтобы их молодые дочери показали нам Вену. Но по большей части мы были одни и, поскольку впервые могли долго побыть наедине, о многом разговаривали, особенно ночью.
Шок от переезда сменился у Иосифа злостью, и, пока они вдвоем гуляли по Вене, Иосиф без всякого повода обрушивался на целые группы писателей (в особенности на Евтушенко и Вознесенского) и диссидентов в целом. С ним случалось это и раньше, но теперь – с какой-то истеричной энергией и в самых бранных выражениях.
Он был подавлен произошедшим, и нам еще придется видеть его таким в некоторых ситуациях.
Перед аудиторией он чувствовал себя нормально – у него была определенная роль. Но в обществе незнакомых людей он мог взбеситься и вести себя грубо. Он сам не раз говорил, что страдает какой-то эмоциональной клаустрофобией. А тут еще присутствовали ощущение бессилия и растерянность. То, что они с Карлом смогли прожить две недели в одном номере, свидетельствует о мужестве Иосифа и терпении Карла; наверняка это нелегко далось им обоим.
Они безуспешно препирались с консульством, посещали интересные места Вены, а потом решили найти Одена. Иосиф знал, что Оден еще живет у себя дома в Кирхштеттене, в часе езды от Вены. Оден очень много значил для Иосифа – больше любого другого поэта, – его поэзия находила в нем отклик. Друг Иосифа Андрей Сергеев говорил ему, что его поэзия напоминает поэзию Одена, и, когда Иосиф прочел английского поэта, это отразилось на его стихах. У русских поэтов правила эмоция, у Одена – сдержанность, и Бродский оценил это сразу. После того как была опубликована запись суда над Иосифом, Оден перевел (с подстрочника) несколько его стихотворений, а потом согласился написать вступление к готовящемуся в “Пингвине” сборнику избранного. Иосиф чрезвычайно гордился этой связью.
Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми – не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, – а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу – он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него – Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни. Так что, как бы он ни робел при этом, он считал, что имеет право обратиться к У. Х. Одену. Карл взял прокатную машину и привез его в Кирхштеттен. Но первая встреча разочаровала.
Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг; ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил.
Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский – говно”, как обычно. Иосиф был очень расстроен, и, хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял.
Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом.