Бродский среди нас
Шрифт:
Энн-Арбор
Первое утро Иосифа Бродского в Америке. Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: “Все это сюрреально”.
У меня ощущение было такое же. Иосиф в нашем маленьком доме, обставленном в стиле семидесятых годов: ковер по всему полу, “средиземноморский” диван и обеденный гарнитур моей свекрови, теперь используемый для совещаний.
– Встал сегодня – сказал он с юмором и недоумением, – и вижу: Иэн сидит на кухонной стойке. Засовывает хлеб в металлическую штуку. Потом хлеб сам выскакивает. Ничего не понимаю.
Он прилетел в Детройт накануне, прямо из Лондона, после первых встреч со знаменитыми британскими поэтами. И вот он в Энн-Арборе, совсем не похожем на то, что он себе
Позже он говорил, что был рад, что его жизнь здесь началась с Энн-Арбора, а не с Нью-Йорка – у него было время адаптироваться и приобрести кое-какую беглость в английском. Тем не менее, начальный период был трудным для него: глаз не мог привыкнуть к масштабам университетского города со стотысячным населением (из которого тридцать тысяч были студенты Мичиганского университета). Советская Россия была централизованной вселенной, тяготевшей к двум всего городам – Москве и Ленинграду. В Америке же центров силы много, и некоторые из них выглядели, как этот город. Иосиф был достаточно умен и понял, что попал в культуру низкого контекста. Единственным, что объединяло многообразный мир американцев, была популярная культура, но и это связующее было слабее централизованной советской пропаганды.
Энн-Арбор был основной базой Иосифа до 1981 года; он будет возвращаться сюда даже после отъезда и всегда встречать теплый прием. Поначалу он жаловался русским друзьям, что Энн-Арбор – пустыня, но вообще-то дело обстояло гораздо хуже: здесь он был вынужден учиться многим новым вещам, иногда вопреки своим склонностям. Мы учили его, как жить независимо в Америке – открывать счет в банке, выписывать чеки, покупать еду, водить машину, – и ему это давалось трудно, не было ни жены, ни матери, чтобы взять какую-то часть забот на себя. Были у него только мы, и оба загружены работой, так что учиться он должен был быстро.
Обучение Иосифа вождению было предприятием прямо из “Пнина” – полным риска и комических сюжетов. Можно написать целый эпос о людях, которые возили его на экзамен по вождению (по-моему, письменный он завалил пять раз); он хотел сжульничать, но Карл ему не позволил – потом ему стало стыдно за свое намерение. Бывали весьма эффектные происшествия (однажды он пересек разделительную полосу и поехал по встречной), но все-таки сумел не покалечить ни себя, ни других.
В Энн-Арборе ему стало окончательно ясно, что он больше не увидит своей страны. Там у него остались родители, они были заложниками, и это одна из многих причин, почему он избегал открыто политической деятельности. Он скучал по родным, он привык к своей комнатке, выкроенной из родительской. С другой стороны, он никогда в жизни не чувствовал себя свободнее. (Я узнала его в замечании Беллоу, что только в Америке еврейским сыновьям удается оторваться от родительского дома.)
Двое его детей – Андрей Басманов и Анастасия Кузнецова (дочь балерины Марии Кузнецовой) – не носили его фамилию, для них опасности было меньше. И он не был отрезан от своего ленинградского мира: друзья и ученые привозили им письма, деньги и подарки и доставляли обратно письма и новости. Постоянно кто-то уезжал и приезжал, включая нас, – многие ленинградские друзья навещали его родителей и докладывали о них Иосифу в письмах или по телефону.
Чтобы населить свой мичиганский мир, Иосифу понадобилось примерно полгода – русские нашли его, американские поэты нашли его, заинтересованные старшекурсники и преподаватели нашли его; девушку он нашел сам.
Он почти не бывал один, но испытывал одиночество человека, окруженного людьми и сознающего при этом, что контекст изменился. Это было одиночество с особым оттенком томления и вместе с тем отвращения – и особенно чувствуется оно в “Колыбельной Трескового мыса”, написанной в 1975 году. Знаю, что чувство одиночества он испытывал и до эмиграции,
Страх, вытянутый из подсознания одиночеством, самым пронзительным образом выразился в “Осеннем крике ястреба”. Прочтя это стихотворение в 1975 году, я поняла, что поэт и есть ястреб, который умирает, потому что слишком высоко взлетел: “Эк куда меня занесло!” – говорит он себе.
Позже в своих интервью Иосиф говорил, что мичиганские годы были его единственным детством. Это печальный комментарий к его настоящему детству, но также и признание того, какой заботой окружили его многие люди, желавшие ему помочь и ценившие его талант. Образовался большой круг людей, с которыми он чувствовал себя непринужденно: с ним быстро подружились редакторы “Ардиса”, некоторые университетские коллеги и студенты.
Новая профессия была для него испытанием: Иосиф никогда не посещал регулярных занятий – на каких-то лекциях и семинарах он, правда, посидел в Ленинграде, но не имел понятия о том, как учить будущих бакалавров, пусть и в Америке. Американская система образования кардинально отличалась от советской – тут не было упора на зубрежку и запоминание, и специализация начиналась только за два года до окончания колледжа. Так что некоторые студенты Иосифа специализировались в других областях, а литературой прежде не занимались. Он считал их глупыми. Это были молодые люди девятнадцати – двадцати лет – и они не привыкли к открытому презрению.
Некоторые студенты жаловались Карлу, что Иосиф читает им английские стихи, а они не понимают ни слова из-за его акцента. При всем этом в большинстве своем они от него не уходили – их привлекала его личность и грела мысль, что у него они могут научиться чему-то особенному. Преподаватель он был неровный: в первые годы он по-настоящему не готовился, полагаясь на то, что знает больше, чем студенты, по крайней мере та горстка поэтов, которых он обучал. Иногда ему попадался толковый старшекурсник, но если студенты начинали чересчур философствовать, он их вышучивал. Если студент давал желаемый ответ, он добрел и бурно радовался.
Благодаря преподаванию и общению со студентами, Иосиф сильно улучшил свой устный английский; если бы он преподавал по-русски, этого не произошло бы. Карл это хорошо понимал, так же, как и то, что Иосиф должен иметь определенное число студентов, дабы удержаться на работе. Ясно, что такой исключительный человек, как Иосиф, всегда получил бы помощь, но, конечно, ему повезло, что помощь исходила от такого одаренного друга, как Карл, знавшего, как вести дела в университете.
Преподаванием Иосиф зарабатывал на жизнь, но относился к нему не слишком серьезно, особенно вначале – ему странно было очутиться в таком положении. Его выдвигали на разные гранты, и он их получал – от Фонда Гуггенхайма, от Фонда Макартуров, но постоянной его работой с 1972 года и до смерти было преподавание. Он не всегда исполнял ее добросовестно. Сьюзен Сонтаг видела, как он приходил в аудиторию неподготовленным и импровизировал; другие рассказывали, что иногда от него пахло крепкими напитками. Любил он и передернуть: заставлял студентов прочесть слабое стихотворение Йейтса, а потом сильное стихотворение Одена, чтобы показать, кто из них лучше. Обширное знание поэзии и горячая преданность ей выручали его даже в трудных ситуациях. Он являл собой образец того, с чем редко встречались эти студенты, – размышляющего вслух поэтического гения.
Виделись мы с Иосифом ежедневно, обычно за ужином, он выглядел энергичным и жизнерадостным независимо от того, как в это время шли дела. Как всегда, чувство юмора помогало справляться со многими трудностями. Разговор его обычно начинался с идей, а потом быстро соскакивал на сплетни, как это часто бывает с писателями. Иосиф был забавный сплетник, он со смехом пересказывал услышанные истории о нью-йоркских друзьях, например, о драматическом развитии романа двух известных нам писателей – с невероятной пьянкой и выкрикиванием любовных стихов в общественных местах. Ему почти ежедневно сообщали по телефону о таких событиях… Он умел рассказать смешную историю, радостно изумляясь человеческой нелепости.