Бродский среди нас
Шрифт:
Известно его высказывание, что у прозы нет правил, – эта позиция возмущала прозаиков, читавших его рассуждения о превосходстве поэзии над прозой. При этом он часто говорил о желательности прозаического элемента в поэзии – чего-то в духе Достоевского. И ни разу, ни разу он не упомянул при мне “Евгения Онегина”, самого прославленного романа в стихах.
Длинные прозаические произведения он не всегда дочитывал до конца. Поэзию, конечно, читал основательно, даже плохую, и громадное количество стихов помнил наизусть. “Никогда не знаешь, у кого можно наткнуться на хорошую строчку”, – говорил он.
В разговорах его часто всплывало имя Анны Ахматовой; о ней он говорил так, как будто вполне осознал ее значение только после ее смерти. Она была первым знаменитым наставником Иосифа.
Иосиф откровенно говорил нам, что не очень любит ее поэзию. Ахматова, чрезвычайно проницательная в том, что касалось отношения людей к ее стихам (это ставило их порой в затруднительное положение), видела, что его поэзия решительно отличается от ее собственной, обманчиво простой. Иосиф пересказал мне ее слова: она не верит, что ему может нравиться ее поэзия. Он, разумеется, галантно возражал. Я думаю, Ахматову это не могло убедить, так же, как впоследствии Ахмадулину.
Однажды, когда у меня не шла работа, он сказал, что у Ахматовой на такой случай есть рецепт: немедленно переключиться на другую большую работу – это тебя раскрепостит… Странно и приятно было слышать совет Ахматовой в его пересказе – в отличие от Иосифа, я любила ее стихи, а сама она и ее жизнь вызывали у меня глубокий интерес.
На Иосифа очень повлияла ее способность прощать людей, убивших ее мужа и отправивших ее сына в лагерь. Эту сторону христианства он усвоил благодаря ей. В каком-то смысле она подготовила его к суду – показав, как подобает вести себя поэту; но, что еще важнее, он признал в ней того редкого человека, который научит быть развитым человеческим существом.
Во время наших приездов в Ленинград Иосиф приглашал к себе для встречи с нами лишь маленький круг друзей, и половина из них не были русскими. Сюда входили Леонид Чертков и его жена Таня Никольская, литературовед, литовский поэт Томас Венцлова, физик, литовец Ромас (Рамунас) Катилиус и его жена, узбечка Эля, тоже ученый.
В обычной беседе Иосиф был не таким, как в будущих официальных интервью, снятых на пленку или печатных. В интервью он выступает, рассчитывает эффекты, произносит монологи, а другой участник беседы для него не очень важен. В обычной жизни участников беседы было много, и друзья Иосифа, включая нас, не всегда с ним соглашались и не все ему спускали из уважения к его таланту. Мы были на равных.
В этот период Иосиф мог принять критику от некоторых людей, прежде всего от Черткова, поэта и литературоведа, который был семью годами старше Бродского и просидел пять лет в лагерях за то, что участвовал в протестах против советского вторжения в Венгрию. Когда Чертков говорил, Иосиф слушал. То же относилось к Томасу Венцлове и Ромасу Катилиусу, хотя они были не так прямолинейны.
Эти люди были у него, когда мы приехали в 1970-м, в канун Нового года, и когда поняли, какую опасность представляет характер Бродского при его ситуации. Мы собирались встретить Новый год с Иосифом и несколькими близкими его друзьями. Днем мы были у него с Ромасом, который что-то искал в ящике его стола. На другой день Карл в зашифрованном виде записал происходившее:
Он [Ромас] увидел маленькую рукопись и вынул ее. Прочел с ошарашенным видом и передал Эллендее, которая явно пришла в ужас, и наконец прочел я. Ромас забрал бумагу, сделал несколько поправок, и Иосиф резко сказал ему: “Не ты написал, а я”.
“Я знаю эти дела”, – сказал он и добавил, что это сырой черновик, и он провозится с ним еще два дня. Письмо было адресовано Брежневу. Речь шла о вынесенном после суда над участниками “самолетного дела” смертном приговоре Эдуарду Кузнецову и его сообщнику Дымшицу.
Письмо
“Кровь – плохой строительный материал”, – писал Иосиф. Он сравнивал нынешнюю советскую власть с другими режимами, в том числе с нацистским и царским. Он проводил параллель между немцами и Советами в их антисемитской направленности. Он рассматривал это как государственную политику и сравнивал с царским режимом, установившим черту оседлости. Он писал, что народ достаточно натерпелся, и незачем добавлять еще смертную казнь. Ясно было, что, если Иосиф отправит это письмо, он сильно рискует своей свободой. Размеры этого риска стали предметом яростного спора два дня спустя. А пока что Ромас заспорил с Иосифом о чисто юридической стороне вопроса. Он сказал, что Иосиф ошибается, полагая, будто в Уголовном кодексе нет ничего о смертной казни только лишь за намерение совершить преступление, и пишет, что ни в одной стране намерение не приравнено к совершению преступления.
Иосиф возражал и достал книжку Уголовного кодекса. Ромас несколько минут ее листал и наконец нашел раздел, доказывавший, что намерение приравнивается к деянию. Иосиф сдался. Ромас сказал, что так обстоит дело во всех странах, унаследовавших кодекс Наполеона (с любыми вариациями). Иосиф ответил, что обычно не читает Уголовный кодекс (тем более что в глазах власти это пустая формальность), но специально его достал, чтобы проверить. Это было характерно для него – отыскать неправильный вывод в требуемом источнике: настолько тверды его мнения относительно того, как должно все обстоять.
Оба они, кажется, были согласны в том, что процесс возник из-за провокатора, поскольку обычно газеты сообщали что-то не раньше, чем после месяца проверок, а тут отрапортовали на следующий день. Они размышляли, кто из двоих, приговоренных к смерти, мог быть провокатором. Пишу об этом как о характерной черте советской психологии, а не как о факте, касающемся подсудимых.
До сих пор помню, как при чтении этого письма я похолодела от ужаса: Иосиф в самом деле собирался его послать – и был бы арестован. Я еще подумала, что у Иосифа искаженное представление о том, сколько значат для людей на самом верху поэты, не опубликованные в Советском Союзе, – он ведь не Солженицын. Правда, он участвовал в поэтическом вечере наряду со звездами советского литературного мира: с Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной. Эти поэты собирали стадионы. Иосифа печатали за границей, чаще в изданиях, вряд ли интересовавших КГБ, и его стихи не были открыто политическими. Склонна думать, что Иосиф считал долгом поэта реагировать на несправедливость, что сам его дар требует такой реакции. Я выучила не много русских пословиц, но, о какой думают Карл и Ромас, догадывалась: “Кто раз отведал тюремной баланды, будет жрать ее снова”.
Некстати было и то, что несколько лет назад Иосифа самого связывали с несостоявшейся попыткой угнать самолет. Это была не вымышленная история.
К общему облегчению, через день или около того стало известно, что смертную казнь заменили на лагерь. После этого случая наше беспокойство за будущее Иосифа усилилось: его надо было увозить, пока он не сделал чего-нибудь еще более вызывающего.
В эту новогоднюю поездку мы привезли с собой троих наших маленьких сыновей. Иосиф весело пронес младшего на плечах по коридору: Иэн, почти одногодок его сына, всегда будет его любимцем. Познакомившись с нашими детьми, Иосиф захотел устроить нам встречу с бывшей женой и сыном. (Брак не был зарегистрирован, так что не было и развода, но Иосиф считал ее своей женой.) Ребенку дали ее фамилию, по-видимому, чтобы не считался евреем. Для Иосифа это была последняя возможность познакомить нас – нам предстояло вернуться в Москву, а оттуда домой. По телефону он называл Марину “Басманова” и просил привести сына, чтобы мы встретились в соседнем парке. Марина, конечно, пришла без Андрея. Это была высокая, привлекательная брюнетка, молчаливая, но она очень хорошела, когда смеялась – а смеялась потому, что, когда подошла, Иосиф учил меня правильно произносить слово “сволочь”.