Бродячий цирк
Шрифт:
На столе сами по себе организовались высокие кружки с цветастой эмалью, как будто каждый интеллигент носил свою кружку с собой, и рядом — наши, с блестящими алюминиевыми боками и аккуратными, как будто детские ушки, ручками. Этими одинаковыми кружками очень неплохо было тренироваться, когда остальной реквизит разбирали раньше тебя другие артисты. А Джагит, по слухам, мог жонглировать полными кружками, не пролив ни капли чая.
Не знаю, как насчёт жонглировать, но чаю он пил много. Чайник кочевал туда и сюда от ближайшей булочной, словно пожарный
Джагит говорил, размешивая в очередной раз сахар. Ложка бывала у него чаще, чем у кого-то другого:
— Я так и не сумел избавиться от этой привычки. Очень люблю чай. Хотя у меня на родине мы довольствовались мутной пресной водой.
— Вы туда когда-нибудь вернётесь? — спросил я, и Джагит покачал головой.
— Вряд ли. Моя карма теперь будет мотать меня по Европе, пока не убьёт или не натолкнёт наконец на реализацию. Кроме того, меня там никто не ждёт.
Я мало что понял из беседы с ним, но спрашивать не стал. Погода висела безветренная и тёплая, мой пытливый ум спал, знание о некой реализации и карме ему даже не снилось. А что Джагит — весь вечер он выглядел так, как будто собственное каменное сердце вдруг обрело для него вес, и в конце концов так и заснул на стуле над очередной чашкой остывшего напитка.
Накрытые брезентом груды мусора в темноте походили на барханы, из-за них показывало свой нимб Его Величество Городское Сиятельство. Облака в ночи прекратили свою толчею и организованно потопали к горизонту, открыв нам блеклые звёзды. Я лежал на матрасе, принесённом из повозки, смотрел на звёзды и представлял, что вокруг пустыня, рядом голосом Кости храпят верблюды, а стоит сейчас вскочить и взбежать во-он на тот песчаный холм, как увидишь древний город среди пальм, построенный целиком из золота и изумрудов.
Марина отправилась было спать в автобус, но почти сразу вернулась и, разложив спальник прямо на крыше, улеглась рядом, и ни слова не говоря уткнулась макушкой мне в бок.
Половина интеллигентов расположилась здесь же, укрывшись цирковыми тряпками или укутавшись остатками брезента, часть спустилась-таки вниз, но, кажется, дальше автобуса всё равно никто не ушёл. Я был им благодарен. Если бы не они, не громкие песни, жаркие споры и возлияния, это место не стало бы таким по-домашнему уютным.
Наутро мы все вместе с людьми искусства проснулись как по команде. Было очень рано и очень тихо. Была суббота, шестое сентября. Солнце пряталось за какой-то из многоэтажек, пахло листвой и пылью, которую всё ещё источали наши барханы.
Интеллигенты собрались и быстро, словно разбегающиеся со стола под внезапно включившемся светом тараканы, ретировались, оставив нам стол, диван, Честера и белобрысого Йохана. Бутылки добросовестно подобрали, «чтобы никто никому не разбил голову». От этого пророчества мне стало не по себе.
—
Марина и Анна пошли проведать зверей. Повозки мы оставили недалеко, на пустыре через два дома, и вчера несколько раз наведывались узнать, как дела у Бори, обезьянок и лошадей, а заодно и пересчитывали наши пожитки.
Когда нам стало казаться, что девчонки отсутствуют слишком долго, Костя вышел к краю крыши, сложил ладони рупором и протяжно крикнул, разбудив между серых спичечных коробок эхо:
— Ан-на-а-а!
Наверное, именно этот крик и стал тем снежным комом, что сдвигает лавину. Может, никто и не спал, может, люди сидели в безмолвной засаде, боясь первыми бросить снежок. И теперь они все вздохнули с облегчением, а мы явственно почувствовали, что что-то произошло. Или произойдёт в ближайшем будущем. На третьем этаже в доме через Крюгерштрассе распахнулось окно, и из-за вялых цветов выглянул хмурый мужчина.
— Семь-двенадцать, — громко буркнул он нам, два слова скатались на его языке в одно: «семьдвенадцать». И захлопнул ставни. Костя, смущаясь своего поступка и скрывая это за суровой, кривой улыбкой, пошутил про часы с кукушкой по-берлински.
Однако лавина двинулась. Люди пробудились и прильнули к окнам. Несомненно, многие думали, что мы заняли отличную оборонительно-наблюдательную позицию, и недоумевали, почему мы хмуро пьём за столом чай вместо того, чтобы возводить баррикады.
— Это будет великолепный день, — пел Честер. — День, который не даст заржаветь уличному искусству. Я никуда не пойду. Буду с тобой, Акс, мой старый приятель, на передовой, до самого конца, каким бы он ни был.
— Чем же день, который сулит потрясения, по-вашему, так великолепен?
Взгляд Джагита напоминал топку паровоза.
— История крутится не сама по себе, — сказал Честер и зачем-то подпрыгнул. На него тяжесть Джагитова внимания не произвела никакого впечатления; смуглый художник парил над ним, как птица над утёсом. — Её делают войны! Если бы не они, мы бы застыли в блаженном ничегонеделании, остались бы точкой.
— Ты веришь в прогресс, — сказал Джагит. — Я верю в другое направление.
Мы посмотрели на белобрысого Честерова приятеля, но похоже, он был толковым словарём только к своему другу. Честер, открыв рот, смотрел на Джагита.
— Это в какое же?
Но араб не собирался ввязываться в спор, он был в весьма скверном настроении. И Честер приуныл. Он понял, что попался на крючок и что его судьба теперь — ходить за этим странным человеком и заглядывать ему в глаза, выпрашивая ответа. Или позабыть этот обмен мнениями, что значит, признать себя необразованным и невеждой.
— Что ты имеешь в виду? — слышали мы то и дело, когда Честер заходил на новый вираж атаки на Джагита: — Дзен? Гаудия-вайшнавизм? Что?
И слышали в ответ молчание Джагита, которое под градом вопросов Честера начало давать трещинки: