Брожение
Шрифт:
— Франек! Тащи клей, подлец, да поскорее! — крикнул он мальчику, принимаясь чинить разбитые вещи. — И какой же я болван! Сколько добра погублено! Сколько добра, — ворчал он с досадой и старательно, даже с благоговением складывал, подгонял и склеивал. Он даже не спросил Франека об Амисе. Он забыл обо всем на свете, ползая на четвереньках, собирал остатки инкрустации, сдувал с них пыль, вытирал, целовал то, что уже было исправлено, и плакал от радости, если ему удавалось починить так, что не было заметно повреждения.
Он не заметил,
— Амис жив! — крикнул Франек, просовывая в дверь сияющее от радости лицо; он и этого не слышал.
— Амис жив, жив! — повторил мальчик громче. Сверкоский поднял голову, подумал немного и только тогда подбежал к собаке.
Амис вилял хвостом, лизал ему лицо и руки, скакал и лаял от радости. Сверкоский погладил его, поцеловал и вдруг грозно нахмурился. Пес прижался к полу и покорным, умоляющим взором поглядел на хозяина, беспокойно помахивая хвостом.
— К ноге! — воскликнул грозно Сверкоский, вынул из-за пазухи ремень и принялся изо всей силы бить извивающуюся на полу собаку.
— Так это из-за тебя, мой песик, мой сынок, натерпелся я столько страху, из-за тебя я погубил столько добра, из-за тебя, сынок, а? — И он бил его с возрастающим остервенением. Собака пыталась спрятаться под кровать, под стол, под стулья, бросалась к двери, подскакивала к окнам, но Сверкоский везде находил ее, вытаскивал и бил, вымещая на ней всю свою злобу, все свое дикое отчаяние. Не видя спасения, пес прижался к его ногам и жалобно умоляюще завыл.
Сверкоский прослезился, бросил ремень, растянулся на полу рядом с собакой, обнял ее за шею и стал рычать и выть вместе с нею, катаясь по полу, как в эпилепсии; наконец, утомленный, обессиленный, притих и заснул. Франек осторожно подложил ему под голову подушку. Погруженный в дремоту, Амис лежал рядом с хозяином, время от времени открывал глаза, придвигался ближе и с какой-то необъяснимой нежностью прижимал свой светло-серый лоб к его груди и лизал ему лицо и руки, а сам все посматривал в окно, в которое заглядывала вьюжная декабрьская ночь.
X
— Я хочу сообщить тебе новость, Янка, думаю, что ты…
— Папочка, меня возьми на плечи, меня, Фелю не надо, она непослушная!
— Нет, послусная, меня, меня!
Дети шалили, хохотали, садились верхом на Волинского, который лежал на большом диване и сам кричал и смеялся больше всех.
— Тише! Я даже своего голоса не слышу! — затыкая уши, возмущалась Хелена и топала ногами, но глаза и губы ее смеялись, когда она смотрела на этих расшалившихся светловолосых, розовощеких крикунов. — Дорогой мой, я вижу, больше всех забавляешься ты, потому что громче всех кричишь.
— Что же мне с ними делать? Вот что, козочки, я вам скажу: мамочка сейчас вам почитает, а вы тихонько посидите; потом папа будет лошадкой, —
— Итак, Янка, я читаю: «Пан Глоговский, молодой, талантливый драматург и новеллист, передал дирекции театра свою драму «Сильные люди». Насколько мы успели с ней познакомиться, — рукопись была дана нам на очень короткое время, — это чудесная вещь, написанная в духе Ибсена и Метерлинка, изобилующая великолепными сценами».
— А сам в отчаянии утверждал, что эта пьеса ничего не стоит, — заметила Янка.
— Оригинал! Он приезжал к нам несколько раз от Стабровских.
— Оригинал? Возможно, но очень талантливый и обаятельный человек.
— Мы все такого же мнения. Наши соседи буквально разрывали его на части. Мне доподлинно известно, что из-за него даже расстроилась одна свадьба. Он устроил несколько чтений, на которые толпами съезжались девицы.
— Гусыни всегда бросаются на овес.
— Что вы видите в этом дурного, пани Янина?
— Ничего дурного, меня лишь смешит та алчность, с которой девицы набрасываются на все новое, не задумываясь, на что, в сущности, оно годится.
— Ба, на то и молодость, чтобы гореть и увлекаться. Ну, дети, давайте играть в лошадки.
— Послушайте, гостеприимный хозяин, вы завтра посылаете лошадей в Буковец?
— Так сложились обстоятельства, что не смогу, но если вам надо — пошлю.
— Большой необходимости нет, ведь ваш человек и так пойдет за газетой?
— Вы еще не получали писем от отца?
— Нет, и это меня удивляет и беспокоит. За три недели я ему послала четыре письма, а получила только одно; боюсь, не болен ли он.
— Скорее надо полагать обратное: раз не пишет, значит, здоров.
— Тише вы! — прикрикнула Хелена на ребятишек и подняла руку, к чему-то прислушиваясь.
— Наверно, кормят собак, вот и лают.
— А мне послышался плач.
— Фантазия, — проворчал Волинский и снова принялся играть с детьми.
Хелена просматривала газеты, срисовывала монограммы из «Плюща», а Янка наблюдала за тем, как Волинский на четвереньках, с одним малышом на шее, с другим на спине, скачет по ковру и подражает конскому ржанию. Она привыкла и уже не обращала на это внимания, хотя сначала ее удивило, что Волинский все свободное время посвящает детям и никуда из усадьбы не ездит. И все-таки ее мало интересовала их жизнь; ее поглощали собственные заботы. Янка ждала письма от отца — только от отца, хотя в глубине души надеялась получить весточку и от Анджея. В этом она не хотела признаться даже себе и злилась на себя, когда вспоминала о нем. Но бывали минуты, когда она выходила за ворота и смотрела на широкую, усаженную тополями дорогу, ведущую из Розлог в Буковец. Она хорошо знала, что оттуда никто к ней не приедет, однако не раз ей казалось, что в заснеженной дали она видит знакомых буланых лошадей, но они не появлялись, и Янке становилось грустно и горько.