Брожение
Шрифт:
— Надеемся всё потом наверстать, а сейчас, господа, к столу, карты ждут.
— Не правда ли, превосходная тема для статьи. Съезжаются мужчины и, вместо того чтобы поделиться новостями, поспорить о чем-нибудь интересном, садятся за карты. Каков результат? Исчезает общительность, огрубляются нравы, впоследствии ни один мужчина не может связать и двух слов: для него не существует ничего — ни нового открытия, ни новой книжки, ни новой идеи. Проглотил он карточную бациллу, и та его уничтожила. Действительно, написать об этом стоит.
Набросав несколько слов на листке бумаги, Стабровская положила его под пресс-папье.
—
— Все. Только таким образом можно выхватить из жизни лучшие, наиболее замечательные моменты. Вот смотрите, это все человеческие документы. У меня их целые кипы, — она указала на гору разноцветных карточек. — Белые — это всеобщая психология; красные — общественные вопросы; зеленые — описания природы, восхода и заката солнца; голубые — любовь, родственные чувства, счастье в супружестве, дружба; белые с черным — смерть, происшествия, трагедии, уголовные преступления; желтые — зависть, неудовольствие, душевные переживания; пурпурные — катастрофы, измены, соблазны, борьба с долгом, с сердцем, трагедии разума; синие — тоска, мечтания, сны, запах цветов, музыка, минуты слез; оранжевые — бурные душевные страсти. А здесь рядом — очерки, наброски, заметки и прочее, а тут, — она указала на белые продолговатые листы, — тут уже готовые темы, обработанные сюжеты новелл, романов и драм.
— Настоящее писательское «Au bon march'e». [15] Все необходимое под рукой.
— Чудесное сравнение, я запишу. — И, сделав заметки на серой бумаге, она продолжала: — Литература — это мучительный труд, который требует огромной подготовки.
— Вы много пишете?
— Да, слишком много, но печатаю мало, так как… — Она заколебалась; по плоскому, худому, осыпанному пудрой лицу пробежала тень злобы и иронии; в белесых, тусклых, выпученных, как у вареной рыбы, глазах с кольцом красных век мелькнула язвительная усмешка.
15
Название одного из крупнейших в то время парижских универсальных магазинов.
— Я враждую почти со всей нашей прессой, идущей на поводу у темной, неразвитой толпы с ее грубыми инстинктами, отсталыми традициями, вульгарными вкусами. Что любят наши издатели? Кому служат? Какие у них принципы? Куда зовут и чего хотят? Только того, чего требуют от них читатели и подписчики, собственного мнения у них нет. Если всю нашу литературу можно образно охарактеризовать с помощью какого-то запаха, то, вслед за Глоговским, я могу повторить, что от нее несет пеленками и святой водой! Вместо того чтобы руководить, они идут по следам невежественной толпы. Я презираю ложь, даже если она — средство защиты национальных интересов, ханжеская присыпка на раны, которые следует выжечь или вырезать. Но я уклонилась от темы. Так вот, я враждую с прессой и признанными писателями потому, что для них я чересчур искренна, я слишком сильно люблю и ненавижу… Я стараюсь показать жизнь без романтических прикрас и детской стыдливости, стремлюсь смотреть на все по-деловому, по-мужски, смело обнажая глубочайшие пороки и отыскивая для них лекарство. Главное внимание я обращаю на любовь с ее физиологической стороны: это вопрос наиболее важный, до сих пор он извращался
— Но зачем? Ведь и так всем известно ее могущество.
— Зачем? Я отвечу вам словами Золя; от него я получила письмо по этому вопросу, сейчас прочту. — Она принялась искать письмо среди бумаг, записок и книг, в папках и ящиках стола, но не нашла. — Мне не найти его сейчас. Даже пан Глоговский отказывается признать мою идею, несмотря на то, что он настоящий реалист.
— Но не натуралист и не порнограф, — сказал Стабровский, появляясь в дверях; он вставил в глаз монокль и, не торопясь, расчесал длинными пальцами свои пышные бакенбарды.
— Дорогой Владек, ты, как эхо, повторяешь затасканное слово. Впрочем, в этом определении нет ничего обидного или смешного. Каждая мысль имеет своих противников. Гомер, Данте, Ариосто, Шекспир, Байрон, Мицкевич, — называла она первые пришедшие ей в голову имена, — у всех у них были враги, которые отрицали не только их талант, но и правоту. Революция, однако, сделала свое дело. Она выплавила золото, а отбросы погибли. Для настоящих талантов рано или поздно наступит день признания.
— Еще не скоро! Вот разве Тодя дождется этого! — пробормотал Стабровский, уставившись на маленького мальчика, которого обняла Хелена.
— Дорогой Владек… — Она вдруг смолкла, закусила бескровную губу и набросала на желтой карточке несколько слов.
— Обессмертила мое замечание, — заявил с улыбкой Стабровский и вернулся к картам.
— Может быть, вы что-нибудь прочитаете нам? Очень просим, — заговорила Хелена, стремясь сгладить неприятное впечатление от слов Стабровского.
— Хорошо, я прочту вам отрывок из очерка «На скотном дворе». Я не преувеличу, если скажу, что это первое в Польше произведение, написанное с такой правдивостью. В нем сама жизнь.
Она достала множество больших и маленьких листков, полосок из газет, даже конвертов, исписанных бисерным почерком, кое-как их разобрала и, подсев ближе к слушательницам, негромко начала:
«Валюсь! Валюсь! Валюсь! — шептала Юзя в изнеможении, и ее колени дрожали с каждым вздохом. Она впилась своими алыми губами в его грязное, разгоряченное, залитое потоками пота лицо.
«Валюсь! — Глаза ее становились все мутнее, ее охватила сладкая, бодрящая дрожь, и какая-то щекочущая слабость разлилась по всему телу».
— А чай пить будем? — воскликнул, входя, декан.
— Да, да, непременно. Прошу всех к столу, — отозвалась старшая из хозяек; Стабровская между тем собирала дрожащими руками листки своей рукописи, рассерженная тем, что ее прервали на самом интересном месте.
— Я не успела прочесть вам лучшую сценку, как Ягна, жена Валека, внезапно застает их.
Хелена и Янка были смущены уже тем, что слышали, и невольно покраснели, не смея взглянуть на Стабровского, который с любопытством следил за ними.
Стабровская сидела за столом возбужденная, глаза ее блестели, бледные губы налились кровью, она слегка потягивалась и непрестанно покусывала кончик языка, мысленно смакуя сцену из своего рассказа.
— Итак, мой друг, вы собираетесь весной в Италию, — продолжал декан начатый еще за картами разговор.
— Поеду, не будь я Рутовский, поеду: раз, два — и буду там.