Брожение
Шрифт:
К тому же она очень скучала здесь. Хелена с мужем целыми днями были заняты хозяйством и детьми, она же оставалась со своими мыслями наедине. Читать не хотелось, в хорошие, ясные дни она одевалась потеплее и шла гулять по большой аллее, но и это ей скоро надоело: тропинки замело снегом, а на дорогах часто попадались прохожие — это раздражало ее.
Она уже полюбила одиночество, этого неизменного спутника усталых, больных душ. Она любила уходить от жизни и ее интересов куда-то в глубину, откуда весь мир, люди и страсти казались мелкими и пустыми; из этой глубины она смотрела
«Как я могла! Как я была слепа!» — думала она с горечью. И сейчас, глядя на Волинского, весело игравшего с детьми, на Хелену, безмятежно погруженную в чтение, она видела перед собой людей, которым живется хорошо, потому что они честно исполняют свои обязанности, а остальное предоставляют судьбе. Янке подумалось, что именно такая жизнь является высшим благом, но в то же время она ощущала, что сама так жить не сможет — слишком много у нее тяжелых воспоминаний.
— Поедем завтра к Стабровским? — спросил Волинский, садясь за стол.
— Как хочешь, я бы предпочла сидеть дома, — ответила Хелена.
— Я обещал, что мы приедем.
— Пани Стабровская непременно угостит нас каким-нибудь литературным деликатесом, — заметила Янка.
— Вы ее не любите?
— Напротив, но в ней много смешного. Правда, кроме Глоговского, я не знакома ни с одним писателем, тем не менее мне кажется, что более самонадеянной особы, чем она, нет в подлунном мире. Хотя она, несомненно, талантлива.
— Вы правы. Если бы к тому же она еще была красива и не мучила знакомых чтением своих произведений, она была бы идеальной женщиной.
— Не могу согласиться с вами. По-моему, эти чтения не такое уж тяжелое наказание; напротив, последние два раза я слушала с интересом и была ей благодарна — она увлекла меня.
— А я, признаюсь откровенно, дремал и ничего толком не понял.
— Это скорее вина сонного состояния, чем автора, — улыбнулась Янка снисходительно.
— Панна Янина, клянусь, наряду с Хеленой, чье превосходство над собой я ощущаю постоянно, вы являетесь предметом моего обожания. Я ценю вас и восхищаюсь вами, но, должен признаться, вы иногда так уничтожающе, убийственно улыбаетесь, что я не нахожу себе места, — говорил он скороговоркой, с упреком глядя на Янку.
— Я знаю об этом, — сказала она и снова невольно улыбнулась.
Хелена громко засмеялась. Волинский, обиженный откровенностью Янки, вскочил со стула, прошелся несколько раз по комнате и сел опять на прежнее место.
— Да, забыл вам сказать, сегодня мы говорили о вас на охоте.
— С кем, если не секрет?
— Это был некто, не совсем вам чужой. Он меня остановил, отвел в сторону и усиленно расспрашивал о вашем здоровье.
— Гжесикевич? — прошептала Янка, почувствовав, что кровь огнем обожгла ей лицо и руки.
— Угадали. Он очень изменился с тех пор, когда я впервые увидел его у вас. С ним был какой-то Витовский, весьма забавный человек.
— Почему забавный?
— Он не стрелял. Я стоял с ним рядом. Вдруг выскочил заяц, а Витовский облокотился о дерево и ничего — преспокойно
«Я стреляю только в людей, и притом очень метко». Броговский, заядлый скандалист, подкрутил усы и сказал:
«А что, сударь, не испробовать ли нам это удовольствие, вы бы тогда могли убедиться, попадаю ли я в цель».
«Хорошо, я могу вас пристрелить, если вам этого хочется, но предупреждаю, что вы непременно промахнетесь».
Мы встали между ними: для дуэли, собственно, не было ни малейшего повода, мы старались их примирить. Витовский тут же простился и уехал с Гжесикевичем. Ну, не чудак ли?
— Да, среди здешних посредственностей его индивидуальность вырисовывается очень сильно, — сказала Янка, вспомнив безумную езду на санях и то, что она о нем знала.
На другой день, когда они ехали к Стабровским на краковской четверке, запряженной в сани, Янка снова вспомнила о Витовском.
У Стабровских они застали гостей: старого, седовласого, похожего на римского епископа ксендза-декана, часто заглядывавшего сюда на партию преферанса, и осанистого шляхтича с круглым животиком, массивными усами и потемневшим от загара лицом. Был дома и сам хозяин — красивый брюнет с повадкой и бакенбардами лорда и с моноклем в глазу; мать Стабровской — одна из тех тихих, преданных детям и труду матрон, которые и в деревнях стали уже редкостью, и, наконец, хозяйка.
Все сидели в библиотеке. У одной стены находился стеллаж, до отказа набитый книгами, а по углам, на столиках, на подоконниках трех выходящих в сад окон, валялись целые кипы газет и журналов. Длинный дубовый стол посредине комнаты был завален бумагами и горами не разрезанных еще книжек. На самом почетном месте лежали номера всевозможных журналов с произведениями Стабровской.
Высокие латунные лампы с зелеными абажурами выхватывали из полумрака стол. На свободной от книг стене, где стояли обтянутая кожей мебель и кресло-качалка, висел большой лист картона с наклеенными на нем несколькими десятками снимков из прекратившего свое существование журнала; среди них выделялся портрет Стабровской, обведенный красным карандашом.
— А мы ждем вас на преферанс, — сказал ксендз-декан, приветствуя Волинского.
— Я готов хоть сейчас.
— Кто будет играть? Ты, я, пан Волинский, его преподобие и пан Рутовский.
— А мы? Что же мы будем делать одни? Вместо того чтобы побеседовать с нами, развлечь нас, вы сразу за карты.
— Наша бесценная хозяйка прочтет вам новое свое произведение, — шутливо возразил ксендз.
— Вы, господа, много потеряете, если не услышите его.