Брусчатка
Шрифт:
— И я не знаю, — помрачнел Ардальон Ардальонович. — Это самый больной вопрос.
"Так, значит, попал в точку, — подумал я. — Кстати, выходит, что последователи у него имеются."
Когда мы вернулись в палату, мы увидели, что кровать Павлика заново застелена, а на подушке лежит несколько красных роз.
— Маша, конечно, кто же еще, — ответил на мой вопросительный взгляд Марк Соломонович, который за это время осунулся и стал сутулиться.
Нехотя позавтракав, мы до самого обхода молча сидели в палате. Около часа дня вошли Дунаевский, Раиса Петровна и Галя. Осмотрев каждого из I сделав вместе с Раисой Петровной лечебные назначения, Дунаевский обратился
— Через час на эту койку поступит новый больной, цветы надо убрать.
— Льва Исаакович, — искательно обратился к нему Марк Соломонович, — разрешите отнести цветы к изголовью мальчика.
— Это невозможно. Тело Павла Васильевича уже увезли те, кто предъявил права на него.
— Куда увезли? — с глухой яростью спросил Мустафа.
Дунаевский пожал плечами.
— Они предъявили полномочия и сказали, что Павел Васильевич — спецпокойник.
— Нехристи окаянные! — послышалось с койки Кузьмы Ивановича, но Дунаевский никак на это не прореагировал и вышел со всей свитой.
Ардальон Ардальонович сказал с несколько ненатуральным адвокатским пафосом:
— Профессор все же занимает вполне определенную позицию, которую никак не забывают друзья и не прощают враги.
Марк Соломонович ничком лег на койку и замер. Остальные, как потерянные, слонялись по палате. Впрочем, вскоре и Ардальон Ардальонович улегся в постель. А потом и вправду привезли нового послеоперационного больного, пожилого, с седыми вьющимися волосами. Он еще находился под воздействием наркоза и только постанывал, а иногда и хрипло кашлял.
Под вечер в палату вошла Мария Николаевна и предложила мне:
— Выйдем в сад.
Мы прошлись по аллее и сели на знакомую уже скамейку среди кустов сирени.
— Вот теперь я тебе кое-что расскажу, — повернулась ко мне Мария Николаевна. — В пятьдесят втором Льва Исааковича арестовали. А нам объявили, что он вредитель и еврейский националист. Потом меня вызвали на Лубянку. В кабинете парень лет тридцати в сиреневом костюме и с каким-то стертым лицом, говорил очень вежливо. Посетовал на низкую зарплату у медсестер, на тяжесть работы в урологическом отделении, потрепался о том о сем, и вдруг спросил:
— Знаете ли вы, Мария Николаевна, что за месяц до ареста бывшего профессора, врага народа Дунаевского у него на операционном столе умер больной.
— Знаю, — ответила я.
— А знаете ли вы, что он был ответственным советским работником?
— Нет, не знаю. Я знаю, кто чем болен.
— Так вот, — важно объявил следователь, — сообщаю вам, что он был ответственным советским работником. И еще. Показаниями патологоанатомического вскрытия, данными судебно-медицинской экспертизы установлено, что это было злодейское умерщвление, осуществленное матерым врагом Дунаевским. Познакомьтесь с актом экспертизы!
Когда я прочла, он и говорит:
— Нам и так все ясно, но для полноты картины подпишите и вы, как операционная сестра, соответствующие показания. Я тут уже набросал примерно.
— Нет, — ответила я, — не подпишу.
— Почему? — удивился следователь.
— Дело обстояло совсем не так, как здесь описано.
— Но вы видите, какие авторитетные деятели медицины, профессора подписали акт.
— Это дело их совести. А было совсем не так. Вранье они подписали.
— Вы же коммунистка, должны понимать, в чем заключается ваш долг, — начал нервничать следователь.
— Я и понимаю. Он заключается в том, чтобы добросовестно делать свое дело и говорить правду.
— А откуда вы знаете эту правду?
— Я, как вы сами сказали, операционная сестра. Я читала историю болезни этого человека, была на операции, держала его пульс и вообще помогала профессору. Я знаю, как было на самом деле.
— А как было? — прищурился следователь.
— За несколько лет до этого у больного пришлось удалить почку. Потом в оставшейся почке образовался камень. Вокруг него все больше разрасталось гнойное поле. У больного все чаще и болезненнее наступали почечные колики. Необходимо было удалить камень. После успешной операции больной мог бы жить еще многие годы, а без операции он неизбежно умер бы через несколько месяцев. Был и серьезный риск. У больного слабое сердце, стенокардия, а операция тяжелая. Но без нее он умер бы и очень скоро. Созвали консилиум, рассказали все больному, родственникам. Решено было все-таки операцию делать. Но сердце не выдержало, и он умер. Профессор Дунаевский сделал все, что мог. Вот это я готова подписать.
— А знаете ли вы, — зловеще сказал следователь, — чем вам грозит защита уже изобличенного врага народа?
Тут я встала и сказала:
— Ах, ты, падла! Я старший лейтенант медицинской службы. У меня осколок до сих пор у виска сидит!
Рассказывая мне, она тут приподняла прядь волос, как обычно закрывающую правый висок, выходит не случайно, и я увидел косой шрамик и небольшой бугорок под ним у виска. А Мария Николаевна продолжала:
— Меня немец четыре года пугал, испугать не смог. Так ты думаешь, испугать? Тут, знаешь, — обратилась она ко мне, — на фронте всякому научишься, я его таким матом обложила, что он только рот разинул и молча мне пропуск подписал, даже время поставил. А недели через две меня снова на Лубянку потянули. Новый следователь уже в форме с капитанскими погонами. Начал он с того, что извинился передо мной за того — разве, мол, он нас, военных, может понять. Разговаривал очень вежливо, а потом попросил подписать те же показания.
— Ну и что же ты ему ответила? — спросил я, Мария Николаевна полсала плечами.
— Я просто рассмеялась ему в лицо и протянула пропуск для подписи.
— А потом?
— Что потом? — синие глаза Марии Николаевны потемнели, сузились, отчетливее проступили скулы на смуглом лице. — Не перевели из операционных сестер на пост. А что они еще могли сделать? Где найдешь сестер, а особо в урологический корпус? Так до весны и проработала. На похороны Сталина ходила, плакала, дура. Однажды дежурила я, должна была инъекцию пенициллина делать одному больному. Уж и шприц из стерилизатора достала. Вижу, в коридоре старичок какой-то стоит в коричневом пиджаке. Непорядок. Пошла сказать, чтобы он халат надел и обмерла: Дунаевский. Он, хотя и постаревший, побледневший, морщин прибавилось, но он. У меня шприц упал, разбился. Первый раз субординацию нарушила, бросилась к нему, стала обнимать и целовать, А тут врачи, сестры и нянечки со всего корпуса сбежались. Что делалось! Лев Исаакович хотел что-то сказать, несколько раз открывал рот, но так ничего и не сказал, махнул рукой и пошел к себе в кабинет.
— Насчет него, наверное, не только тебя вызвали. А как другие держались?
— Наверное, — согласилась Мария Николаевна, — да кто же скажет? Знаю только, что тогда у нас в больнице часто митинги устраивали — арестованных врачей проклинали. Так о профессоре Дунаевском никто слова худого не сказал, правда и хорошего тоже.
— А ты, случайно, не знаешь, как держался Дунаевский на следствии?
— Откуда же мне знать? — удивилась Мария Николаевна, — и не без гордости добавила: — Уверена в том, что как всегда. Не как всегда был всего несколько минут, когда после освобождения вернулся в корпус.