Брызги шампанского. Дурные приметы. Победителей не судят
Шрифт:
– Надо, – кивнул Выговский.
Быстро взглянув на Агапова, он вдруг поймал его взгляд, устремленный в окно, – столько было в нем какой–то неизбывной тоски, столько раскаяния в еще не совершенном, что Выговский содрогнулся от дурных предчувствий. Но Агапов уже возвращался к столу с новой бутылкой водки, а его жена несла с кухни громадные, только что со сковородки котлеты. Печальный миг прозрения исчез, растворился, будто его и не было. И произойдет много чего, пока и Агапов, и Выговский вспомнят этот вечер, освещенный красным закатным солнцем.
– Чувствую – вляпаюсь, а отказаться не могу! – уже весело сказал Агапов, сковыривая вилкой алюминиевую нашлепку с горлышка
Еще неделю назад в соседнем ресторане музыка гремела до утра, в этом был своеобразный местный шик – встретить восход солнца на море пьяным в дым, полуживым и опять же в обществе южных красоток. Прошла неделя, и все изменилось – наступила тишина. Нет уж тех удалых ребят, которые готовы были оплачивать оркестр до рассвета, теперь эти ребята разъехались по стране вкалывать, шустрить, грабить. Снова соберутся через год. Но уже без меня, без меня. Я свое отгулял, все положенные мне рассветы встретил и, кажется, отпущенные на всю жизнь моря навестил.
Сквозь золотистые шторы моей комнаты пробивались первые лучи. Какая же это потрясающая штука – тишина. В коктебельских ресторанчиках, больше смахивающих на забегаловки под навесом, для привлечения посетителей шустрые владельцы устанавливали динамики, предназначенные для стадионов, для залов на десять–пятнадцать тысяч человек. И, полагая, что так принято во всем мире, добивались звука, от которого подпрыгивали легкие алюминиевые столики, соскальзывала на пол посуда, опрокидывались початые бутылки. Европа давно уже перешла на музыку тихую, почти неслышную, почти несуществующую, а эти все грохотали, стараясь друг друга не просто перекричать, а намертво заглушить, чтобы соседа вообще и слышно не было, будто и нет его, этого ненавистного соседа. А что, и добивались своего, добивались. Голоса милых певичек динамики превращали в такой первобытный звериный рык, что поднимались волосы на голове. Да, это я испытал – наэлектризованные звуком волосы на голове колышутся, искрятся, а вино в стакане дрожит мелкой рябью и оседает красными хлопьями на дно.
И вдруг – тишина.
Я собрался, надел плавки и вышел из номера.
Зацелованный Ленин со сбитым носом продолжал смотреть в пространство с прежней уверенностью и даже с какой–то победной убежденностью. Он, бедолага, видимо, еще не знал о происшедшем в стране перевороте и собственный сбитый нос, губы, выкрашенные кроваво–красной помадой, воспринимал как случайное недоразумение, не веря, что это навсегда.
А там кто знает, кто знает…
Может быть, ему как раз больше известно, чем этим полупьяным визгливым существам, которые суетились вокруг него все теплое время года.
Площадь перед столовой Дома творчества, которая всю ночь гудела от надсадно орущей толпы, сейчас была пуста и загажена. Битое стекло, металлические пробки, бутылки из–под шампанского, покрывающие весь пляжный навес пивные банки. Даже совершенно интимные подробности ночной жизни тоже попадались, причем гораздо чаще, чем можно предположить. Но уже появились испитые тетеньки с метлами, мужички шустрили с сумками, собирая пустые бутылки, их старались обогнать местные детишки… Когда окончательно рассветет, народ выйдет на площадь чистую и даже как бы влекущую к новым похождениям.
Галька была холодная, море прозрачное, волна тихо шелестела у ног, и, казалось бы, все было прекрасно.
Но не бывает, не бывает, чтобы все было хорошо, – на берегу отдыхала компания каких–то отмороженных. Видимо, здесь они оказались случайно – незагорелые, в длинных черных бухгалтерских трусах, с красными от выпитого глазами. Девицы при них были точно такие же – тощеватые, мелковатые. Они тоже визжали и висли на татуированных плечах своих кавалеров. Два парня выволокли из кафе столик и занесли его прямо в море. Там же установили несколько стульев и расположились на них, опустив в воду худосочные свои ягодицы. При этом они орали, визжали, куражились, прикидывая, как бы еще свою удаль проявить, чтобы их запомнили, чтобы восхитились ими или, по крайней мере, устрашились – это тоже неплохо, об этом тоже можно вспоминать долго и весело. У самого входа на пляж стоял черный замызганный джип – на нем они, похоже, и приехали. Все ясно – совершают круиз по Крыму и вот добрались до Коктебеля. Ну что ж, милости просим.
Я знал эту публику и всегда ее сторонился. У них нет ничего сдерживающего. Если начнут бить – не остановятся, пока не добьют, если кто–либо из них достанет нож – не успокоится, пока в кого–нибудь не всадит, если в руке окажется бутылка, значит, надо ее разбить о чью–то голову. И при всем этом совершенно не имеет значения, виновен ли человек перед ними в чем–либо или же случайно оказался на пути.
Таких немало и, как я заметил, становится все больше. Им подражают, равняются, гордятся знакомством с ними. Вообще–то мне вроде бы и не пристало осуждать этих отморозков, я давно перешел все те границы, к которым они только приближались. Может быть, они мне не нравятся только потому, что я знаю, чем все кончается. Кровью кончается. А потом наступает пустота – но это в лучшем случае.
Я отошел в сторонку и лег на гальку, еще хранившую ночную сырость. Благодушное мое состояние испарилось, воинственные крики несли в себе нечто непредсказуемое. Это я чувствую сразу. Лучшее, что я мог сейчас сделать, – уйти. Тихо, не привлекая к себе внимания, уйти бесшумной, равнодушной ко всему тенью.
И, осознав это, остался.
Всегда уходил в таких случаях, а сейчас остался.
Говорю же – что–то начало во мне происходить. Если уж выразиться красиво, то на выжженном пространстве души начали пробиваться какие–то еще неведомые мне побеги – их семена уцелели после всех тех пожарищ, которые полыхали совсем недавно.
В общем, остался.
Если вы крутые, ребята, я тоже достаточно крутой. И не пристало отдавать кому бы то ни было пространство, которое мне нравится и которое я считаю своим.
Отвалите.
Я заплыл метров на пятьдесят, не больше. Море было настолько чистым, настолько прозрачным… Таким оно бывает лишь ранним утром. Выйдя на берег, постелил на камни тяжелое мохнатое полотенце – кажется, я купил его где–то на Канарах. Там этого добра хватает. Полотенце было украшено изображениями карточных мастей – черными и красными. Получилось, будто я карты разбросал, пытаясь узнать свое будущее. Едва взмахнув этим полотенцем, я уже привлек внимание какого–то хмыря из пьяной компании. Но он был от меня метрах в двадцати, и я не придал этому значения. Лег на спину, закрыл глаза и унесся, унесся на те же Канары – там всем нам было неплохо, потом кому–то стало совсем плохо, настолько плохо, что обратно его доставили в цинковой посудине.
Сколько же всего было, сколько всего было за эти несчастные два года! Если попытаться вспомнить месяц за месяцем… В каждом найдется нечто такое, от чего можно содрогнуться. И я содрогнулся – моего живота в этот момент коснулось что–то холодное, мокрое и достаточно тяжелое.
Открыв глаза, я увидел, что тот самый хмырь, которому понравилось мое полотенце, стоит надо мной, поставив мне на живот свою ногу, покрытую редкими длинными волосами.
– Испугался? – Он улыбался.
– Убери ногу… Козел.