Будь здоров, школяр
Шрифт:
– Ээээ!
– И сам смеется.
И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю.
И комбат говорит, посерьезнев:
– Отдыхайте. Все. Вечером будем работать.
И уходит.
Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: "Приходите, погуляем". Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть... Я скажу ей: "Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь
– Ты чего не отдыхаешь?
– спрашивает Коля Гринченко.
Ну что мне сказать?
– А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет.
– Врешь ты все, Коля, - облегченно говорю я.
– Как же ты врешь!
– Поглядишь, - говорит он.
– Лови момент.
Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я...
Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет.
Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается.
– Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем.
– Она ведь замужем, - говорю я, - ничего у тебя не выйдет.
Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры... кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать...
За блиндажом урчит "виллис". И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее:
– Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет - такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где?
– Какой еще черноглазенький?
– спрашивает Гринченко.
– Ну такой, черноглазенький.
Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе - черноглазый. И комбат - черноглазый...
Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается:
– Вот ты где, воин... Посидим покурим, а?
Она подходит, подходит, подходит...
– Интересно как!
– говорит она.
– Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? А-а-а, ты наверно, спирту напился, да?
– Ничего я не пил.
– Ну, расскажи что-нибудь...
– Пойдем туда, за минные ящики, посидим.
– О, какой ты! Сразу - в уголок.
– При чем тут это?
– При том, что каждому этого хочется. А на передовой тем более. Что завтра будет?
– Ты мне нравишься, Нина.
– Я знаю.
– Знаешь? Задаешься просто.
– Что ты, что ты, мальчик. Мне Коля Гринченко ваш рассказал, как ты во сне со мной разговариваешь.
– Врет он все!
Из-за блиндажа закричали:
– Нина! Шубникова! К машине!
– Ну вот. Пора. Так ты и не сказал мне ничего. Кто ты, что ты, что делать будем, - говорит она и ладонью проводит по щеке моей.
– Ну, прощай. Война ведь. Может, и не увидимся.
– Я завтра приду к тебе. Ты мне нравишься.
– Я многим нравлюсь, - говорит она, - здесь ведь никого, кроме меня-то, нет.
Она бежит к машине. Она быстро бежит. А над немецкими окопами все чаще и чаще взлетают ракеты.
ЭХ, МАХОРОЧКА-МАХОРКА...
Так из затишья возникает гром, так в сером утре появляются нежданные краски: красное - на сером, рыжее - на сером, черное - на белом. Пламя, ржавое, искореженное железо, неподвиж-ные тела.
Нина укатила с майором в штаб. Последняя ракета над немецкими позициями как последний цветок. Сейчас Нина кричит, наверное, в микрофон: "Волга", "Волга", я - "Дон"... Как слышно? Прием..." А у меня в руках толстенькая, мирная такая мина. Сейчас я передам ее заряжающему. И миномет охнет, приседая на задние лапы. Я знаю, как будет. Ох, какой я уже опытный! И ладони мои уже не болят.
А Коля Гринченко сидит на опорной плите миномета. Он очаровательно улыбается. И поет тихонечко, для себя:
Эх, махорочка-махорка...
– Немцы прорвались, слышал?
– спрашивает Сашка.
– Пехота?
– Нет, танки.
– Сюда идут?
– По тылу ходят...
– Много?
– Штук сорок, говорят.
Высоко над нами плывут немецкие бомбардировщики. Им не до нас. Они сбросят бомбы далеко в тылу, в нашем.
– Будет медикам работенка, - говорит Сашка.
А Коля напевает:
Эх, махорочка-махорка...
И тогда справа на сопочке разрывается немецкий снаряд. И в ответ дружно ударяют наши минометы. Все четыре. А потом еще раз. И еще.
А за нашей спиной вспыхивают рыжие кусты разрывов. И горячий ветер касается шеи. И в затылке противно ноет. Немецкая артиллерия отвечает все чаще и чаще.
– Нащупали!
– кричит кто-то.
Я ношу и ношу мины. Я уже не задумываюсь ни над чем. Каждое движение привычно до черта. Десять шагов назад. Холодного шестнадцатикилограммового поросенка - в ладони. Десять шагов вперед. Можно даже с закрытыми глазами. Несколько раз туда и обратно. И пальцы сами расстегивают крючки шинели. И подхватывают снег, и заталкивают его в рот. И вдруг возникает глупая мысль: кончится бой, возьму сахар, смешаю со снегом - получится мороженое...