Будь здоров, школяр
Шрифт:
– Досмеешься, Золотарев, - угрожают из темноты.
Ты жива еще, моя старушка.
Жив и я. Привет тебе, привет.
Пусть струится над твоей избушкой...
Это Коля поет.
И вдруг открывается дверь. И голос комбата врывается в темень:
– Кто там пессимизм разводит?
И снова тишина.
Что будет завтра? Куда нас понесет? Из дому писем нет. У Сашки на палочке не осталось места для зарубок. Если меня ранят, попаду я в госпиталь. Наемся. Приеду в отпуск домой. Пойду в школу. И все увидят мои костыли. И нашивку за ранение на груди. И может быть, медаль
– "К тебе? Домой? Что ты, что ты. Незачем. За это время многое изменилось". И пойду я по коридору.
А девочки скажут ей тихо: "Дура ты, Женька. Сама виновата".
– У меня от тыквы живот болит, - говорит Сашка.
– Я ее на гражданке сроду не ел, - говорит кто-то.
Коля советует:
– А ты, Сашка, пойди сходи.
– Дурак, - говорит Сашка, - тыква вещь хорошая, только когда не сырая.
– А я борщ люблю, - говорят из темноты, - густой, чтобы ложка стояла. Мне никаких вареников не надо.
А у меня нету ложки. Я как без рук без ложки. Надо мною смеются, над щепочкой моей. И сам я смеюсь... А ложки-то нет у меня... И сапог нету. Были бы у меня сапоги, не так бы мы с тобой, Нина, разговаривали...
Нина, ты тоненькая такая. Вот мы идем с тобой по городу. Вот навстречу идет Женя. Она все понимает. И молчит. Дура она. А мы идем. А на мне черные брюки, белая рубашка с отложным воротничком, а через плечо - аппарат "лейка". И никакой войны.
– А еще я съел бы сметаны, - говорят из темноты.
НИНА
Сколько ни хожу в штаб полка, сколько на Нину ни смотрю - она не замечает. А свои, штабные, говорят с ней просто: "Нина, дай кружку...", "Что, милая, устала?..", "Давай покурим...", "Здорово, Ниночка! Вот и еще раз увиделись!.." и обнимают ее. А она подаст кружку, улыбается, курит, сидя на ящике, и целует вернувшихся с задания, целует прямо в небритые щеки.
Это потому, что они свои. А кто они, эти свои? Они - штабные крысы. А я прихожу с бата-реи. Я жизнью рискую. У меня руки сбиты, шинель обожжена, губы потрескались. Но они - свои.
Я пролезаю в штабной блиндаж. Там тепло. Горит веселая пузатая трехлинеечка. Пахнет хлебом. И никого. Только Нина сидит с наушниками у приемника.
– "Дон", "Дон", я - "Москва"... Прием. "Дон", "Дон", я - "Москва", как слышно? Прием.
– Здорово, Нина, - говорю я развязно.
Она кивает мне. Это так по-приятельски, так хорошо. Это так неожиданно.
– Как меня слышно? Вот теперь хорошо? Прием...
– Она снимает наушники.
– Садись, вояка. Отдыхай.
– Некогда, - говорю я и сажусь. На нары. И смотрю на нее. Она смеется:
– Ну чего уставился?
– Так. Давно не видел, как женщина смеется. Там ведь у нас, на батарее, женщин нет.
Она снова смеется:
– Этот ваш Коля сюда часто ходит. Все мне про свои геройства рассказывает. Не люблю хвастунов.
– Ты приходи к нам.
– Куда это?
– На батарею.
– Чайку попьем?
– Посидим покурим...
– Посидим покурим, - смеется она.
Какой я бравый был, когда вошел. Какой бравый! Даже пламя лампы заходило ходуном. А теперь оно не шелохнется.
– Хочешь, чайком напою?
– Я чай не пью, - говорю я. И усмехаюсь.
– А, понимаю, - говорит Нина, - ты к спирту привык.
– Привык не привык, а предпочитаю. Чаем будем на гражданке баловаться.
Она смотрит на меня прямо, не мигая, и смеется:
– Чудак ты. У нас разведчики - такие ребята, а от чая не отказываются... Ну и чудак ты. А я приду к вам, на батарею. Ладно? Посидим покурим... а?
– Да?
– Да... А у тебя глаза хорошие.
У меня белые крылья вырастают за спиной. Белые-белые. И от них светло, как от ракеты над передовой... Бред.
– И все-то ты врешь насчет спирта.
Это она говорит издалека. Я ее не вижу. Только два больших глаза. Круглых. Серых. Насмешливых.
Выходят какие-то люди. Топают сапогами. Говорят разные слова. А я слышу:
– "Дон", "Дон"... у тебя глаза хорошие... перехожу на прием, прием.
– От лейтенанта Буракова?
– спрашивают меня.
– Так точно.
– На-ка вот.
Я беру бумагу. Кладу ее в карман. Иду к Нине:
– Так ты придешь?
– Куда?.. А, на батарею? Посидим покурим? Да?
– Приходи.
– А я не курю ведь, - смеется она.
– Так посидим, да?
– Что, Ниночка, красивых солдатиков завлекаешь?
– слышу я за спиной.
– Вот ведь все спокойно, тихо, а мне муторно как-то. Предчувствие у меня, - говорит Шонгин, - и тишина мне не в радость. Ну не радует она меня.
Маленький, худенький Гургенидзе стоит перед лейтенантом Бураковым. На кончике носа у него капля. Он размахивает руками:
– Отпускай меня домой четире дня. Кварели - мой дом. Принесу разний пурмарили, еда. Вино, хачапури, лобио. Этот каша уже нэлзя.
Лейтенант смеется:
– А кто воевать будет?
– Я буду, - клянется Гургенидзе.- Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту.
– А как же ты добираться будешь?
– Что?
– Как поедешь?
Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением.
– Давай отпуск. Сдэляем.
Комбат смотрит на нас:
– Ну как, отпустим?
– Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, - говорит Шонгин, отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста?
– Вот так, - говорит комбат, - не можем мы без тебя.
– Зачем нэ можем?
– волнуется Гургенидзе.
– Можем. Четире дня войны нэту.
– А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, - предлагает Сашка Золотарев.
Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой.