Будущая Ева
Шрифт:
А портреты всех цивилизаторов от Немврода до Наполеона, от Моисея до Вашингтона, от Конфуция до Магомета! А также знаменитых женщин от Семирамиды до Жанны д’Арк, от Зеновии до Кристины Шведской!
А портреты всех красивых женщин от Венеры, Европы, Психеи, Далилы, Рахили, Юдифи, Клеопатры, Аспазии, Фреи, Манеки, Таис, Акедисириллы, Рокселаны, Балкис, Фрины, Цирцеи, Деяниры, Елены и так далее вплоть до прекрасной Полины! Вплоть до гречанки, которой эдикт предписал носить покрывало! Вплоть до леди Эммы Гарт Гамильтон!
И наконец все боги! И все богини! В том числе и богиня Разума! И его величество Верховное Существо тоже не позабудем! В натуральную величину!
Увы, увы!
А естественная история? Особенно палеонтология! Ведь мы — это бесспорно — располагаем самыми мизерными сведениями о мегатерии, например, этом фантастическом толстокожем, а уж о птеродактиле, гигантской этой летучей мыши, и о чудовищном патриархе ящеров палеозавре у нас просто-таки детские представления. А между тем эти интереснейшие животные, как свидетельствуют о том их скелеты, прыгали и летали именно здесь, на том самом месте, где я сейчас предаюсь раздумьям — и ведь прошло всего несколько сотен веков, сущие пустяки! Кусочек мела, которым я мог бы записать все это на грифельной доске, в четыре или пять раз старее! Природа поторопилась провести губкой по своим грубым черновым наброскам, поскорее смыть наводнениями эти первые уродства Жизни! Сколько любопытных фотографий можно было сделать! Увы, все это навсегда исчезнувшие призраки!
Физик вздохнул.
— Да, да, в самом деле, все проходит, все минует! — продолжал он. — Все исчезает, даже следы на пластине, покрытой слоем асфальта, даже пунктир на оловянных листах! Суета сует! Все решительно — суета! Право, как подумаешь, впору иной раз вдребезги разбить объектив, расколотить фонограф и, возведя очи свои к своду (впрочем, только мнимому) небес, вопросить себя: неужто задаром был сдан нам внаем этот клочок Вселенной и кто платит за его освещение? Кто, одним словом, несет расходы по содержанию столь непрочного зрительного зала, на сцене которого разыгрывается дурацкий старый спектакль, и откуда, в конце кондов, взялись все эти громоздкие, такие выцветшие и обшарпанные декорации Времени и Пространства, которые никого уже не могут обмануть?
Что же касается людей верующих, то с ними я могу поделиться одним соображением — мысль эта может показаться наивной, парадоксальной, легковесной, если угодно, но она необычна. Не обидно ли становится, когда подумаешь, что если бы Господь, добрый Боженька, Всевышний, Всеблагой, словом, Всемогущий (который, как это широко известно, с самых древних времен являл себя, по их словам, стольким людям, — кто, не рискуя впасть в ересь, посмеет сие оспаривать?), чьи воображаемые черты такое множество скверных художников и посредственных скульпторов тщатся пошикарнее опошлить, так вот, не обидно ли, когда подумаешь, что если бы Он удостоил нас возможности снять с себя самую малюсенькую, самую плохонькую фотографию, а мне, своему творению, американскому инженеру Томасу Алве Эдисону, разрешил записать на простом валике подлинный свой Голос (ибо гром со времен Франклина изрядно изменился), то на другой жe день на Земле не осталось бы ни одного атеиста!
Говоря это, великий физик бессознательно вышучивал смутную и даже безразличную ему, как он полагал, идею об отражении в нас духа божьего.
Но в том из нас, в ком этот дух отражается, непоколебимая идея Бога проявляет себя лишь в той мере, в какой наша вера способна вызвать ее. Бог, как всякая мысль, живет в человеке лишь в соответствии с его восприятием. Никто не знает ни того, где начинается Иллюзия, ни того, из чего состоит Реальность. И поскольку Бог являет собой самую великую из возможных идей, а всякая идея обретает реальность лишь в соответствии с желанием и духовным взором, присущим каждому живому человеку, само собой разумеется, что исключить из своих мыслей идею какого-либо бога означает не что иное, как, неизвестно чего ради, обезглавить свой дух.
Заканчивая свой монолог, Эдисон остановился у большого окна и стал пристально всматриваться в туман, пронизываемый лунными лучами и стелющийся по траве.
— Ладно!.. — сказал Эдисон. — Вызов принят! И раз Жизнь относится к нам столь высокомерно, не удостаивая нас даже ответа, ну что ж! Посмотрим, не удастся ли нам все же нарушить загадочное ее молчание. Во всяком случае, мы уже сегодня можем сказать ей… что чего-нибудь да стоим!
При этих словах изобретатель вздрогнул: в полюсе лунного света он заметил чью-то тень за стеклянными створками двери, ведущей в парк.
— Кто там? — громко прокричал он в темноту, осторожно нащупывая в кармане своего просторного лилового халата рукоять короткоствольного пистолета.
XI
Лорд Эвальд
Казалось, женщина эта отбрасывала тень на сердце юноши.
— Это я, лорд Эвальд, — произнес чей-то голос.
И, говоря это, гость открыл дверь.
— Ах, дорогой мой лорд, ради бога простите! — воскликнул Эдисон, ощупью пробираясь в темноте к электрическому выключателю. — Наши поезда движутся еще так медленно, что я ожидал увидеть вас не раньше как через три четверти часа.
— Поэтому-то я и поехал специальным поездом, предварительно приказав поднимать давление пара до последнего деления манометра, — произнес тот же голос, — я должен успеть сегодня же вечером возвратиться в Нью-Йорк.
Три углеродные лампы под голубоватыми стеклянными колпаками внезапно вспыхнули на потолке и, подобно ночному солнцу, залили светом лабораторию.
Перед Эдисоном стоял высокий молодой человек лет двадцати семи — двадцати восьми, являвший собой совершеннейший образец мужской красоты.
Одет он был с тем искусным изяществом, которое не позволяет даже определить, в чем, собственно, оно заключается. В очертаниях его фигуры угадывались превосходно развитые мускулы, столь свойственные воспитанникам Кембриджа или Оксфорда благодаря занятиям гимнастикой и гребным гонкам. Лицо его, несколько холодное, но в котором вместе с тем проскальзывало что-то удивительно привлекательное, располагающее к себе, освещалось улыбкой, исполненной той особой возвышенной печали, что свойственна людям истинного благородства. Черты правильные, словно у греческой статуи, отличались особой тонкостью, свидетельствующей о внутренней силе. Золотистые, тонкие и густые волосы, усы и небольшие бакенбарды оттеняли матово-белый цвет его все еще юного лица. Большие светло-голубые глаза под прямыми бровями со спокойным благородством устремлены были на хозяина дома. В руке, обтянутой черной перчаткой, он держал потухшую сигару.
— Дорогой мой спаситель! — с жаром произнес Эдисон, идя навстречу гостю и протягивая ему обе руки, — Сколько раз вспоминал я того… посланца Провидения, встретившегося мне на дороге в Бостон, и которому я обязан всем — жизнью, славой, состоянием!
— Ах, дорогой Эдисон, — улыбаясь, ответил лорд Эвальд, — напротив, это я должен считать себя вашим должником, ибо благодаря вам удалось мне принести пользу всему человечеству. Судьба ваша тому доказательство. Та ничтожная денежная сумма, которую, очевидно, вы имеете в виду, для меня ровно ничего не значила: так разве не справедливо, что эти ненужные мне деньги в ту самую минуту, когда они были так вам необходимы, оказались в ваших руках? Это справедливо с точки зрения общей выгоды, о которой никто никогда не вправе забывать. Спасибо же судьбе, предоставившей мне случай так распорядиться своим богатством! И знайте, что для того, чтобы высказать вам это, я, приехал в Америку, и поспешил прежде всего посетить вас. Я приехал благодарить вас за то, что вы встретились мне тогда на большой дороге под Бостоном.