Бунин. Жизнеописание
Шрифт:
Эту, по выражению Ивана Алексеевича, «маленькую историю» с И. К. Окуличем, — из-за чего он так огорчился, — он скоро забыл. Трудно было найти человека менее злопамятного, чем он.
Бунин предлагал А. Седых для «Нового русского слова» заметки (не политические), надеясь, что будут платить хоть что-нибудь небольшое, не считаясь с его «вселенской славой»; «заметки» — воспоминания о современниках. В послевоенные годы (1946–1953) он написал также многие рассказы, они, как и «заметки», публиковались в периодических изданиях. Часть из них вошла в книгу «Темные аллеи», а некоторые — из тех, что при жизни Бунина не были напечатаны, — согласно его «Литературному завещанию», должны быть включены в будущее собрание его сочинений. Всей прозы этих лет хватило бы на отдельную книгу; и еще вышли «Воспоминания»; а смерть застала его за работой над книгой о Чехове. Для будущих изданий Бунин в данное время основательно проредактировал тексты всего собрания
И как нелепо выглядит утверждение, что Бунин, «больной, полунищий», в эти годы был «лишен возможности работать» (цитированная выше статья в газете «Литературная Россия», 1990, № 10, 9 марта). Болезни не всегда одолевали. А что касается его беспокойства о средствах к жизни, то, хотя были моменты отчаянного положения, следует все же помнить слова Веры Николаевны, что у Ивана Алексеевича был страх нищеты, а потом — расточительство. К тому же, по своей большой страстности, он иногда мог и кое-что в письмах преувеличивать.
Бунин жил жизнью творческой до конца дней своих. «В измученном Иване Алексеевиче жил его прежний творческий дух, — писала Т. Д. Логинова-Муравьева. — Любил он по-прежнему общение с друзьями». Письма, в которых он нередко говорит о воспалениях, астме и прочих невеселых вещах, проникнуты юмором, от них веет жизнелюбием; к тому же, что было ему ненавистно, он был беспощаден, писал без всяких компромиссов о воспоминаниях Горького о Толстом, «лживость, топорность, брехня которых достойна рваных ноздрей и каторги», — говорит он в письме Адамовичу 15 июля 1947 года. Свою мысль он развивает в письме, посланном Адамовичу на следующий день:
«Об одной брехне Горького на Толстого, будто Толстой сказал про Чехова, что он, Чехов, „скромный, тихий, точно барышня, и ходит, как барышня“ я уже писал вам. Почему это брехня? Потому, что, во-первых, Горький всегда вкладывал в уста Толстого совершенно не свойственный Толстому язык, вложил и тут, а во-вторых, потому, что такой „проницательный“ человек, как Толстой, никак не мог не видеть, что Чехов, ходивший именно как сын своего сурового отца-лавочника, высокий, широкоплечий, и на людях всегда бывший несколько суровым, сугубо сдержанным, ничуть не был похож на барышню (и кстати сказать, никогда не „робел“). Это я вам уже писал. Теперь прибавлю, почему именно нужна была Горькому эта брехня, как и многие, многие другие брехни его: потому, что он всегда действовал в этих случаях очень расчетливо, — много раз противопоставлял свою силу, свой нахрап, свой „челкашизм“ выдуманной им, Горьким, „тихости“, бессильной „грусти“ своего соперника, Чехова, раз даже сказал про него приблизительно так (пустив на свои глаза актерскую слезу, на которую он был такой мастер): „Глядишь иногда на Чехова — и подумаешь: взять бы тебя, несчастного, на рукии унести куда-нибудь подальше от всей пошлости, окружающей тебя“. Видите, мол, каков Чехов — и каков я, могущий взять его на руки! Вовсе недаром кому-то писал Горький, например, в 1913 году про Чехова и про меня (то, что вы цитируете в вашем фельетоне): „Очень рекомендую вниманию вашему Чехова и Бунина. Оба с изумительной силой чувствовали значение обыденногои прекрасно изображали его“. Видите, как опять ловко: так хвалит нас, что кому же придет в голову, что он роет нам с Чеховым некоторую яму: Чехов и Бунин, мол, годны только на „чувствование обыденного“, в то время, как он, Горький, „сокол“, „буревестник“ и т. д. (Ловкость вроде той, которой так часто пользовалась в своих похвалах и Гиппиус; например, в таком роде: Бунин прекрасное неподвижноеозеро.) Ради прославления, утверждения своего челкашеского „романтизма“ Горький соврал, будто Толстой раз сказал ему нечто в таком роде: „Вы, конечно, не можете мне нравиться, потому, что вы — романтик“» [1038] .
1038
Письма Бунина — Г. В. Адамовичу цитирую по ксерокопиям с автографов. — РГБ, ф. 429.4.2. Опубликованы А. Звеерсом в «Новом журнале» (Нью-Йорк, 1973. Кн. 110).
В письме Адамовичу 29 декабря 1949 года Бунин шутит:
«Пишу, находясь в большой грусти. Прочел в последней „тетради“ „Возрождения“ несколько ужасных для меня строк поэта Георгия Иванова: „С тем, что Блок одно из поразительнейших явлений русской поэзии за все время ее существования, уже никто не спорит, а те, кто спорит, не в счет. Для них, по выражению 3. Гиппиус, дверь поэзии закрыта навсегда…“ [1039]
1039
Там
Строки эти, конечно, довольно странны: раз „никто не спорит“, откуда же взялись „те, кто спорит“? Но это „не в счет“. „В счет“ мое ужасное положение: Иванов и Гиппиус „навсегда закрыли дверь поэзии“ для меня, несчастного спорщика!
И еще так говорит поэт Иванов: „С появлением символистов унылый огородреалистической литературы вдруг расцвел, как какой-то фантастический сад…“ Тут опять оказался я в дураках: никак не думал, что была „ унылым огородом“ та литература, в которой при появлениив ней символистов были „Вечерние огни“ Фета, стихи Вл. Соловьева, Лесков, Гаршин, Чехов, „Смерть Ивана Ильича“, „Крейцерова соната“, „Хозяин и работник“, „Воскресение“ Толстого» [1040] .
1040
Там же.
Бунин удивлял знавших его тем, что «задор никогда его не покидал» [1041] . После него «осталось множество экспромтов и стихов „на случай“, остроумных и злых или нарочито наивных» [1042] . Ему, видимо, не понравился роман художника и писателя С. И. Шершуна «Долголиков», который похвалил Г. В. Адамович, и Бунин пишет Георгию Викторовичу 4 ноября 1947 года:
«Не раз обижали вы меня в моей молодости („Все луна светит и все гуляет Бунин-Арсеньев по саду…“) и не раз хотелось мне —
1041
Прегель С. Ю. Из воспоминаний о Бунине. ЛН. Кн. II. С. 355.
1042
Там же.
а меж тем не мешает мне все это любить вас…» [1043]
Многое ему было дано, чтобы покорять людей. В живом общении Бунин пленял своей духовной мощью — свойство гениальных натур. Были в нем неувядавшая жизненная сила, гармоничная — и благостная и вызывающая, — и царственность, то, что так поразило его и Алданова в тяжело больном Шаляпине, посетивших Федора Ивановича на исходе дней его.
1043
РГБ, ф. 429.4.2.
«Бунин презирал кощунство, — вспоминает С. Ю. Прегель, — но вместе с тем в нем жила языческая любовь к природе, к чувственному миру, к земле, в которую он ни за какие блага не хотел лечь» [1044] . И отстранялся от старости, считал ее чем-то противоестественным. «Ему была невыносима мысль, что Андре Жид во фраке едет на свою премьеру в „Комеди Франсез“, а он, Бунин, в халате, с трудом и неохотой добирается до столовой, где его ждут посетители» [1045] . На людях он преображался.
1044
ЛН. Кн. 2. С. 353.
1045
Там же. С. 352.
Вот 1947 год. «Вечер Бунина. На эстраде Иван Алексеевич. Ему холодно, он зябко потирает руки. Тут, оказывается, холоднее, чем в нетопленом зале. Но голос его начинает крепнуть, молодеть. Он читает стихи, что когда-то читал в Москве:
Синий ворон от падали Алый клюв поднимал и глядел. А другие косились и прядали, А кустарник шумел, шелестел. Синий ворон пьет глазки до донушка, Собирает по косточкам дань. Сторона ли моя, ты, сторонушка, Вековая моя глухомань!