Буря
Шрифт:
И тут Сикус, быть может, сам не ожидая от себя такого действия, повел рукою, и схватил камушек. Камушек этот был один из осколков отлетевших от потолка, и имел он цвет синеватый, источал из себя холод, и, если бы Хэм заметил его раньше так непременно выбросился его, так земля вокруг него потемнела. Но камушек был совсем небольшой, и он его до этих пор не приметил. Быть может, Сикус хотел бросить в Хэма капустой, качан которой был, конечно, больше этого камушка, но, конечно же не мог нанести сколько-нибудь опасной, а то и смертельной раны. Однако, попался именно этот камушек — он ледяными иглами прожег руку Сикуса до самой кости, чем только больше разъярил этого человека. И вот он из всех сил запустил камнем в Хэма.
Вообще, хоббиты от природы наделены прекрасной реакцией
Прежде всего Хэм почувствовал, как теплая кровь стекает по его лбу, в следующее мгновенье, она словно темно-бордовая завеса залила его глаза; ослабели ноги, и вот он, тихо вскрикнув, стал заваливаться на землю…
Сикус только увидел это залитое кровью лицо, только увидел, что хоббит начал падать — страшным голосом, выкрикнул: «Нет!!!», и бросился к нему.
Он успел подхватить Хэма, еще до того, как тот упал на землю.
Сикус весь дрожал, стонал, передергивался; капли пота катились по его искаженному, лихорадочному лицу.
— Ведь жив; жив, ведь, да?! Я, ведь, не убил тебя… Я…
Так лепетал он, держа его голову на своих коленях, и боясь взглянуть в это окровавленное лицо. Он с мукой, с надеждой ожидал услышать, хоть какой-нибудь стон, хоть какой-нибудь звук говорящие о том, что хоббит жив.
Все более и более сильная дрожь сотрясала тело Сикуса. Он склонился еще ниже над хоббитом; но так и не решался взглянуть в лицо его; выкрикивал иступленным голосом:
— Ты… ты жив! Ты… Я не мог… НЕТ!!!
Вот он перехватил Хэма за запястье, стал нащупывать пульс; однако пульса он не почувствовал, и тогда, придя уж в состояние совершенно безумное; в такое состояние, что мог бы и в озеро броситься, да и утопиться в этих темных водах — он отскочил в сторону; и не утопился только потому, что случайно отскочил в другую сторону — да тут же и забыл про существование этого озера. От ужаса совершенного в глазах его темнело; и казалось несчастному, что — это золотистый свет начинает затемняться, что близится тот ужас, который видел он в ночных виденьях своих; воображение его пребывало в таком болезненном состоянии, что он и впрямь услышал шелест темных ветвей; их жуткие, ни на что не похожие голоса…
Он схватился за голову, и в величайшем напряжении стал поворачиваться по сторонам, едва ли сознавая, что видит. Он в каждое мгновенье ожидал, что эта тьма нахлынет заберет его; и вот захрипел, с таким надрывом, что изо рта у него кровь пошла, и в конце концов, он закашлялся, и мог только стонать:
— А я знаю, что твой дух еще здесь!.. Да — смотрит на меня, подлого убийцу, негодяя! О, знай же, что я страдал! Знай же, что я не хотел этого делать! Но теперь поздно — теперь меня не простят! Да я и сам себя не прощу! Да и хватит; да и довольно! Я убийца! Я и был убийцей; ведь сотни на моей совести — да, да — ведь, этого то вы никогда не сможете забыть!.. Да я же еще, на ваших глазах, несколько десятков человек на верную смерть послал — ведь, помните, помните; как в ту ночь, когда мы на развалинах встретится, я, чтобы вас спасти, а больше для своей выгоды стольких в желудок лесу отправил?!.. А, быть может, большинство из тех могли исправиться, гораздо лучше, чем я стать! Ведь, и об этом вы все время помнили! Ну, так и не правду говорил, что, как на равного смотрели — как на убийцу! Да, да!.. Вот я убийцей и остался; но теперь уж все; теперь уж никакого прощенье! Да!..
Тут он и закашлялся от своих истеричных воплей; и, вдруг, в порыве, бросился к хоббиту — теперь не отрываясь, и в ужасе смотрел на его, залитое кровью лицо, с болью выдавливал из своего надорванного горла:
— А, быть может, жив ты, все-таки… Ну, хоть застони, тогда… тогда я излечу тебя и… еще буду надеяться, что есть мне хоть какое-то прощенье. Знал бы ты, как хочется мне исправить совершенное, потому… потому что, ежели мертв ты, так… значит мне уж одна дорога осталась: в этот лес, к темноте этой… Она так давно меня звала, и вот сам прибегу, потому что уж не будет мне иной дороги; потому что…
Но он не договорил, склонился над Хэмом; поцеловал его в разбитый лоб; опять попытался нащупать биение сердца и, не найдя его, застонал — отчаянно, пронзительно застонал. Он опять было рванулся, но замер; клонился над хоббитом, пытался уловить его дыхание, слабый-слабый стон; однако — ни какого дыханья, никакого стона не было. А он надорванным своим голосом все шептал:
— Нет: все равно не хочу верить, что мертв! Да знал бы ты, как хотел я совершенное исправить! Ну — что ж это — одно случайное движенье руки, один бросок — и вот все — обречен я уже! Да как же несправедливо это! Я же совсем, совсем не хотел тебя убивать! Слышишь?! Слышишь ли ты эти слова мои?!.. Ну, послушай — вот я тебе сейчас одну песню пропою. И знаешь, знаешь, откуда я ее знаю: я ж тогда в суде заседал и привели одного пастушка, так как доложили, что он запретные песни на полях распевал. На вопрос так ли это, отвечал: «Раз уж попался не стану лгать: та песня из моего человеческого сердца исходила, и кто вы такие, чтобы запрещать человеческому сердцу творить? Будто вами это сердце создано!..» — точно уж не помню, но примерно такие слова были. А потом он рассмеялся нам в лицо и пропел:
— Заря, восходя над родимой землей, Пропела: «Иди же, иди же со мной! Пари над родимой своей стороной, Ведь ты же свободен, мой сын дорогой! И будем мы вместе, над миром шагать, В огнистых потоках, там жизнью пылать, Стремиться все выше, искать и мечтать, И вместе с закатом, в ночи умирать!..»— …А потом я, для вида, чтобы, все было по закону, пришел в ярость, и повелел ему язык выдрать — потом и к казни приговорил! Вот я какой!.. Но стихи помню… Хотя, быть может — это и не его стихи вовсе; быть может это я сам их, пытаясь его стихи вспомнить, придумал! Да разве же это теперь важно?!.. Но, ты, ведь, не умер?! Да — не умер, ведь?!
Но Хэм, по прежнему, лежал без всякого движенья, а кровь все стекала и стекала по лицу его, и в крови уже была перепачкана вся одежда, и земля вокруг. От муки, в глазах Сикуса темнело, и от того залитое кровью лицо казалось ему, гораздо более жутким, чем было на самом деле; ему уже чудилось, что все там разбито от этого удара, и что хоббит никак не может быть жив. Темнота сгущалась в его глазах, а ему казалось, что меркнет купол, что надвигается тот ужас, который терзал его в ночах. И ему представлялось, как стены сейчас расколются, и завывающая темнота потянется к нему щупальцами-ветвями; подхватит, увлечет в свои глубины…
Вот он вскочил, вот бросился бежать. Он едва ли понимал, где бежит, хотя проходил по этим коридорам уже сотни раз. Он пребывал в таком состоянии, что едва ли был способен понять, что это его окружает. Он видел какие-то стены, повороты туннелей, но значимым было теперь только одно — убежать от этой темноты, которая все больше и больше сгущалась; убежать и от тех «хороших», которые теперь уж его точно не простят — вырваться на какое-нибудь поле; повалиться там в глубокий сугроб, да и замерзнуть — но только бы вырваться от этого ужаса!