Бувар и Пекюше
Шрифт:
Бувар и Пекюше обозвали кюре старым болваном. Служанка его защищала, ворча:
— Да уж известно, какие вы люди!
Они не остались в долгу, и она ушла, страшно сверкая глазами.
Викторина в самом деле воспылала нежностью к Арнольду, — таким он казался ей хорошеньким в бархатной курточке с вышитым воротником; волосы у него хорошо пахли, и она ему приносила букеты до самого того дня, когда ее выдал Зефирен.
Какая чушь все это происшествие, ведь оба ребенка совершенно невинны!
Не посвятить ли их в
— Я бы не видел в этом ничего дурного, — сказал Бувар. — Философ Базедов излагал ее своим ученикам, подробно рассматривая, впрочем, только беременность и роды.
Пекюше думал иначе. Виктор начинал его беспокоить.
Он подозревал его в дурной привычке. Что в этом невероятного? Бывают серьезные люди, не изменяющие ей всю жизнь, и, по слухам, ей предавался герцог Ангулемский.
Он стал допрашивать своего воспитанника так удачно, что просветил его и немного времени спустя совершенно утвердился в своей догадке.
Тогда он его назвал преступником и хотел в виде лечения дать ему прочитать Тиссо. Этот шедевр, по мнению Бувара, приносит больше вреда, чем пользы. Лучше внушить ему поэтические чувства; Эме Мартен рассказывает, что одна мать, при подобных же обстоятельствах, дала читать своему сыну «Новую Элоизу», и молодой человек, чтобы стать достойным любви, обратился на путь добродетели.
Но Виктор не был способен мечтать о какой-нибудь Софи.
— А не лучше ли нам повести его к девицам?
Пекюше выразил свое отвращение к публичным женщинам.
Бувар считал такое чувство идиотским и даже заговорил о специальной поездке в Гавр.
— В уме ли ты? Люди видели бы, как мы входим туда.
— В таком случае купи ему прибор.
— Но бандажист подумает, что это для меня, — сказал Пекюше.
Полезны были бы ему волнующие удовольствия вроде охоты, но она сопряжена с издержками на ружье, на собаку; они предпочли его утомлять и затеяли ряд прогулок по окрестностям.
Мальчишка от них удирал, хотя они сменялись. Замучившись, они по вечерам не имели сил держать в руках газету.
Поджидая Виктора, они беседовали с прохожими и в педагогическом рвении своем старались посвятить их в гигиену, сокрушались о расточительном обращении с водою, с навозом, ополчались на суеверия вроде чучела дрозда на гумне, освященной ветки самшита в хлеву, мешка с червями, прикладываемого к пальцам ног при лихорадке.
Они дошли до того, что стали следить за кормилицами и возмущались режимом грудных младенцев: одни закармливают их кашей, и те гибнут поэтому от слабости; другие пичкают их мясом, когда им еще не исполнилось полугода, и дети мрут от несварения желудка; некоторые моют их собственной слюной; все обращаются с ними грубо.
Когда они замечали где-нибудь на воротах распятую сову, то входили к фермерам и говорили:
— Вы поступаете неправильно, эти птицы питаются крысами, полевками; в желудке у одного
Жителям села они были хорошо знакомы с тех пор, как занимались медициною, затем — разыскиванием старинной утвари, затем — собиранием камешков, и они слышали в ответ:
— Ступайте с богом, шутники вы этакие! Полно вам нас учить!
Их убеждение пошатнулось: воробьи очищают огороды, но поедают вишни, совы пожирают насекомых, но также и полезных летучих мышей, и если кроты едят слизней, то зато разрывают землю. В одном только были они уверены: нужно уничтожить всю дичь, вредоносную для земледелия.
Однажды вечером, проходя по роще Фавержа, они подошли к дому Сореля и увидели его на краю дороги в обществе трех человек.
Один из мужчин был сапожник Дофен, маленький, худощавый, с угрюмой физиономией; второй — дядя Обен, сельский комиссионер, одетый в старый желтый сюртук и синие тиковые панталоны; третий — Эжен, лакей г-на Мареско, обращавший на себя внимание подстриженной, как у судей, бородою.
Сорель, жестикулируя, показывал им петлю из медной проволоки, на шелковом шнурке, с кирпичом на конце, — так называемый силок; сапожник был пойман в тот момент, как расставлял его.
— Вы свидетели, не правда ли?
Эжен опустил подбородок в знак согласия, а дядя Обен откликнулся:
— Коли вы говорите…
Особенно сердило Сореля, что этот мошенник осмелился поставить западню так близко от его дома, воображая, что никому не придет в голову заподозрить ее тут.
Дофен заговорил плаксивым тоном:
— Я на нее наступил, я даже старался ее сломать.
Всегда его обвиняют, его не любят, он несчастный человек.
Сорель, не отвечая ему, достал из кармана записную книжку, перо и чернила, чтобы составить протокол.
— О, не надо! — сказал Пекюше.
Бувар прибавил:
— Отпустите его, он славный человек.
— Он-то? Браконьер!
— Ну, а если даже так?
И они стали защищать браконьерство: прежде всего известно, что кролики грызут молодые побеги, зайцы губят колосья, только еще бекас, пожалуй…
— Оставьте же меня в покое!
И сторож продолжал писать, стиснув зубы.
— Что за упрямство! — проворчал Бувар.
— Еще одно слово, и я позову жандармов!
— Вы невежа! — сказал Пекюше.
— А вы прощелыги! — ответил Сорель.
Бувар, забывшись, обозвал его олухом, долговязым болваном. А Эжен повторял:
— Тише! Тише! Побольше уважения к закону!
Между тем дядя Обен сидел в трех шагах от них на булыжной тумбе и стонал.
На их голоса вся свора псов выбежала из своих будок, сквозь решетку виднелись их горящие зрачки, их черные морды, и, бегая взад и вперед, они подняли страшный лай.
— Не выводите меня из терпения! — крикнул хозяин. — А не то я всех их натравлю на ваши штаны!