Былинка в поле
Шрифт:
– Впереди нас пущают. И тут почет! Коснись нашего брата хлебороба, небось пешком погоните...
– Мертвым всегда уступают дорогу на могилки, - сказал Колосков.
...В Хлебовке во дворе сельсовета Колосков встряхнул пиджак, кепку, надергал сена из-под бока спящей в пролетке под навесом женщины, обмел сапоги. Сел на крылечко в тень, закурил, улыбчиво поглядывая на смуглую, девически тонкую шею спавшей.
Женщина повернулась на живот, потянулась, раскидывая руки и ноги, жмурясь и позевывая, чмокая спросонья
– Ох, батюшки родные!
– вскочила, одергивая кофту.
– Чуток вздремнула...
– Глаза ее тревожно распахнулись.
Разом все затихло, захолонуло в Колоскове.
– Паша?
Она кивала, все ниже опуская голову, пальцы метались у ворота кофтенки.
– Да каким ветром занесло тебя сюда, Онисим Петрович?
– Судьба, Паша, судьба...
Паша стояла в проеме открытых дверей, выпрямив высокий стан, вскинув осеянную солнцем милую светлую голову с детской кучерявостыо пониже затылка. Разбитые, в мозолях и ссадинах кисти, как бы приморозившиеся к стоякам, накрепко породнили Онисима с ней.
Пропылила по улице пара - коренник плыл не шелохаясь, кажись, на дуге стакан воды не плеснется, пристяжная выгибала шею на сторону.
– Председатель волисполкома Третьяков в степи поехал, землю в аренду сдавать богачам, - говорила Паглг, повернувшись к Колоскову тонким профилем.
– Не дождешься ты, Онисим Петрович, Острецова - и он махнет туда же...
Она запрягла сельсоветского каурого конька, повеела Колоскова в совхоз.
Был развеселый гулевой день Ивана Купала, по всей Хлебовке всплескивались голоса, дурашливый визг девок и парией - гонялись друг за другом с ведрами, корцами воды, обливали.
– Ноне не пройти - плещут из каждого окна, подкарауливают за воротами, - сказала Паша, настегивая каурого.
За горой остановились у колодца.
– Угостила бы холодной водой, сестрица.
– Колосков заглянул в бездонно сиявший под ветлой колодец.
Паша отстранила его локтем, спустила на вожжах ведро.
Холодную солоноватую воду Колосков пил маленькими глотками, жмурясь.
– Живут люди: щи солить не надо. Чем запиваете после такого рассола? поигрывал Колосков.
– Вином. Зато глотошной хворью не маются, ноги не сводит суставная немочь. Один городской уж так двошал, так бился в кашле, грудь и плечи ходуном ходили. А попил водицу, стал спать, как младенец, дыхания не слыхать...
Паша понесла ведро будто коню, но, зайдя с тыла, опрокинула на бритую голову Колоскова.
– Сдурела?!
– Чай, нынче Иван Купала.
– Паша разгладила на груди мокрую кофту и, покачивая высокими бедрами, спряталась за кустами вербы.
– Не искупаешь!
Колосков схватил ее со спины поперек.
– Попалась!
Плавно откинув белокурую голову, Паша присмирела в замке его рук. Жарко взглянула через плечо на Описима, присела, вырываясь. Любуясь статью сильной рослой женщины, Колосков сказал:
– Верткая.
– И с мучительным легкомыслием спросил: - Замуж-то почему не выходишь, молоденькая?
...Как-то в начале зимы Паша пошла с тазом и веником в баню. И только распарилась, открылась дверь. Не сразу разобралась, что ворочается в духовитом пару Якутка одноглазый. Промашливо плеснула кипятком, он вовремя заслонился веником. Не дал Якутка утопиться з проруби. Ночью, закутав в тулуп, донес ее до избенки.
На коленях стоял перед нею, лежавшей на кровати, просился в мужья.
– Даст моя сестра мне за работу телку. Хватит набатрачить. Две собаки оберегут нас...
Паша так страшно закричала на Якутку, что он, крестясь, выпятплся из дома...
– Али не хочется замуж?
– тихо спроспл Колосков.
– Грех был у меня... Ждала сватов сыздавна... с тех пор, кпк у врат монастыря подъехал ты на коне...
– Не врешь, молоденькая? Ну тогда стакнемся...
Отдыхали среди пестревших цветов луговых трав с белыми, желтыми метелками, духовитой овсяницей...
Запрокинув голову, Паша глядела на Колоскова углубленными свежим темнокружьем глазами.
– Когда ждать, Ониспм?
– Заберу я тебя в совхоз, девка.
– Побереги себя... лучше я буду за речку в кустч приходить вечерами...
Домой к своему хозяину Ермолаю не вернулась Паша - уговорил Колосков остаться в совхозе экономкой.
2
У холма с прорезавшимися из суглинка камнями стоило несколько подвод. На тарантасах, тачанках и верхами на конях съехались хозяева-умельцы заарендовать на тричетыре года из века не паханные госфондовскпе земли.
Кони и люди двоились в горячем слюдяном потоке полдневного марева. Далеко-далеко сенокосил совхоз, ужо густо выкруглизалпсь ометы по ровной черноземной степи. Сторожили ту плодородную равнину каменные горы с четырех сторон - гнездовья беркутов.
Председатель волпсполкома Иван Третьяков в широких льняных штанах млел со своей грыжей на знойном солнцепеке. В молодости хвастал силой по ярмаркам, поднимал вагонный скат, даже циркового борца метнул через голову за круг, за что и похлестали железными прутьями в темном переулке после представления.
– Ну, берете или как?
– спросил Иван Третьяков, не сводя сонных глаз с далеко пасшихся в траве дудаков.
– Надоели вы мне, сквалыжники.
Ермолай Чубаров вскинул к солнцу веснушчатое лицо, пожевал сладкую пырышку:
– Травы укосные, хаить не приходится. Да вить дорого... Навечно бы, другое дело.
– А век-то твой длинный?
– Не будем угадывать волю божью. Ладно, не живется тебе тихо, Иванушка. Уступай все это заложье за двадцатку - и по домам.
– Ваша не пляшет, Ермолай Данилыч.