Царь-кукла
Шрифт:
— Отец сказал, что вы придете. Это он вас прислал?
— Нет, я здесь не как врач.
— А как кто? — ехидно осведомился Денис. — Как друг, что ли? Ко мне друзья не ходят.
Молодая женщина, согнувшись, словно тачку с углем прокатила мимо красивого мужчину с загипсованной ногой. Лицо ее светилось упоением долга. Невеста, подумал Капралов.
— Знаете, я надеялся, что вы согласитесь помочь. А теперь… Меня ведь к вам тогда послала галлюцинация. Помните?
— Ты ее сейчас слышишь?
— Сейчас нет.
— Вот и прекрасно!
Некоторое время они сидели, не глядя друг на друга.
— У меня было время подумать, — не поворачивая головы, произнес Капралов. — Ты все еще хочешь узнать, что нужно дикторам? Я бы мог попробовать…
— Неужели?
Он повернулся
— Я сейчас здесь не как психиатр и даже не как писатель, а как человек, к которому ты пришел за помощью.
— Вас что, совесть мучила?
Капралов пожал плечами.
— Ты же сам говорил, что психиатры бесчувственные.
— Неправда! Я это говорил про других. Но теперь уже не важно. Я вам тогда много всего наговорил. Забудем, ладно?
Капралов хотел было возразить, но вдруг почувствовал облегчение и не стал. «А ведь меня и правда мучила совесть», — подумал он.
— Я тебе кое-что принес.
Он засунул руку в портфель и вытянул из него книгу.
— Вы правда думаете, что я… — начал Денис, но осекся. — Это не ваша книжка!
— Конечно, не моя! А ты решил, я хочу ее подписать? Поздно, надо было тогда просить.
Он протянул книгу мальчику.
— У лежания в больнице есть одно преимущество — у тебя полно свободного времени. Ты ведь любишь классиков?
— «Записки сумасшедшего»? — прочитал Денис на обложке и оторопело уставился на Капралова. — Это что, такая шутка?
— Это Гоголь. — Капралов посмотрел на часы. — Нам пора возвращаться.
Они встали и пошли к больничному корпусу.
— Подождите,— прошептал Денис, когда они вступили на ведущую ко входу лестницу.
Капралов обернулся. Мальчик стоял, ссутулившись, и смотрел на ступени.
— Вы серьезно говорили?
— А ты сам как думаешь? — так же шепотом ответил Капралов.
— Получается, ради меня вы готовы нарушить правила?
— Какой тебе прок, если я скажу да? Эта история не про меня, а про тебя.
— То есть, я не полная шиза?
— Нет, не полная.
Денис поднял глаза и смотрел на Капралова снизу вверх.
— Понимаете, Елена Константиновна каждый раз спрашивает, что я думаю про дикторов и матрешек. Меня и выпускать стали, только когда я признал, что их придумал. Из-за них меня снова запрут…
— Елена Константиновна права. Просто она не знает того, чего знаем мы, верно? Да ей и ни к чему… Ты меня спрашивал, как перестать делать то, что тебе говорят…
Денис медленно кивнул.
— Самый простой путь — это сделать наоборот.
— Значит, вы правда верите, что я могу быть прав?
— Можешь. А можешь и ошибаться. И я могу ошибаться. Ошибаться может любой, это не признак болезни.
11
Елена Константиновна Голосок-Заболоцкая (в девичестве Писецкая) просыпалась рано, задолго до когда-то раз и навсегда установленного на шесть тридцать будильника. Пока большинство соседей по часовому поясу досматривали последний сон, а очнувшись, проклинали жизнь и мечтали о пенсии, она успевала сделать кучу вещей, так что потом, придя вечером домой, чувствовала себя совершенно свободной от домашних хлопот, настоящей леди. У нее всегда находилось время на пластиночку или новый фильм, а иной раз прямо с работы она заезжала за Михаилом (разумеется, Голосок-Заболоцким), и они шли в театр. Однако так было не всегда, в энергичного жаворонка она превратилась не сразу. До шестнадцати лет Леночка Писецкая больше напоминала уточку: ходила вразвалку, медленно переставляя пухлые ножки, часто клевала носом, и заставить ее утром подняться было делом нелегким. Чтобы разбудить, мать приносила ей кашу в постель, в полусне она начинала жевать и так пробуждалась. Но однажды все переменилось. Проснувшись в самый обычный четверг, она в темноте январского утра непостижимым образом взглянула на себя со стороны и поняла, что хочет изменить свою жизнь. На долгие годы она запомнила, как вскочила с кровати, будто кто-то терпеливо таившийся под матрасом дал ей коленом под зад, и закружилась в приливе неожиданного счастья по комнате. Тогда она начала рано вставать, села на овощную диету, похудела, занялась физкультурой и в конце концов влюбилась. Оказалось, что времени в сутках куда больше, чем нужно на ругань с родителями и «Рабыню Изауру»: она нашла его не только на любовь и морковь, но и, как с удовольствием повторяли взрослые, «взялась за ум», поступила в медицинский институт и выучилась на психиатра. Одно омрачало ее жизнь: она так и не нашла времени на детей.
Елена Константиновна была хрупкой шатенкой, бледной кожей и глазами на выкате похожей на английскую училку, но все равно довольно эффектной. Она знала, что никогда не станет красавицей, и не искала красоту ни в себе, ни в других, по возможности она от нее даже бежала. Но знала она и то, что красота и привлекательность не обязательно синонимы, и пока время стирало юность с ее беззаботных (или, наоборот, слишком озабоченных) ровесниц, она, с его же помощью, лепила из себя то, на что когда-то не сподобилась мать-природа — хозяйку своей судьбы. Жизнь она ощущала как марафон, в котором выносливость и сила воли важнее всего остального. Чем лучшие стартовые позиции занимали конкурентки, тем приятнее было их обходить. Она могла гордиться не только собой: еще у нее были муж, настоящий мужчина, офицер, без пяти минут полковник, и работа. Врачей вокруг было много, а заведующая психиатрическим отделением в главной больнице страны — одна. Не хватало, пожалуй, лишь детей…
Не только себя самоё, но и окружающих Елена Константиновна умела держать в напряжении, резонно полагая расслабленность и слабость однокоренными словами. Она боролась и побеждала. И только с детьми пока не получилось…
Все это утро она, голая как русалка, просидела перед распахнутым трельяжем в полумраке занавешенной толстыми шторами спальни, и чем дольше сидела, тем больше печалилась. Нет, дело было не в отражении, годы заботы о себе не пропали даром, и им она была довольна: кожа, к которой хотелось прикоснуться, девичьи ключицы, шея без морщин. Печалило ее то, что в зеркале отразиться не могло. Она гладила плоский, без следов растяжек или кесарева живот и скользила взглядом по баночкам и флаконам на туалетном столике. Вот этот блестящий розовый тоник для снятия макияжа мог бы быть ее старшим, совершенно естественным образом он мог бы уже заканчивать школу. С такой занятой матерью он вырос бы самостоятельным пацаном и верховодил другими, немного хулиганом, но уважал бы ее и отца, думал о будущем и готовился в институт. Он был бы ее главным помощником и заботился об остальных. Например, об этом зеленом пузырьке с лосьоном для сужения пор, ее средненьком, задумчивом увальне, победителе шахматных олимпиад. Будто наяву она видела, как тот становится великим математиком и получает Нобелевскую премию. А самый младший, шайбочка матового стекла с кремом для век, пока еще совсем ребенок, отрада ее зрелости, стал бы великим хоккеистом, олимпийским чемпионом, и она бы не пропускала ни одних соревнований и ездила за ним по всему свету.
«А если ничего не получится?» — думала она, снова и снова проводя ладонью по животу, и от страха у нее сводило затылок. Вдруг они стали бы злыми, никчемными неудачниками, каких, она знала, так много вокруг? Как можно быть уверенной, что в мире, где каждый только и думает, как наступить на горло песне другого, она сумеет дать им все то, чего вправе ждать от матери дети? Какие могут быть гарантии, что в предназначенный для них лифт не сядут другие? Да и приедет ли этот лифт вообще? Как она будет жить, зная, что обрекла их на бессмысленные страданья? Ее материнский инстинкт был столь сильным, что она боялась рожать. Только так она могла защитить своих мальчиков от опасностей жизни.
12
Она ждала его на улице: сидела на скамье перед входом в распахнутом белом халате, нога на ногу, и курила сигарету — одну из тех тонких и крепких, на пачках которых рисуют цветы и узоры, — запрокидывая голову при каждой затяжке.
Капралов наклонился и церемонно поцеловал ее руку.
— Не паясничай, — сказала она слегка осипшим голосом, — больные. — Но руку подала.
Он сел рядом.
— Я все думала, зайдешь, не зайдешь…
— Ты, значит, знала, что я здесь?