Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Я не представляю?
— Ты! — Распутин повертел перед собою кулаком и прицелился Прасковье Фёдоровне в глаз.
Та поспешно отступила от мужа — хоть и была она грузнее и мясистее мужа, и мышцы имела накачанные, а тот был сильнее её и жилистее. Оскорбительные слова Распутина её никак не задели, а вот кулак подействовал устрашающе. Прасковья Фёдоровна отступила от мужа ещё на шаг.
Распутин уловил момент, схватил супругу за плечи, развернул её на сто восемьдесят градусов, лицом к двери, и что было силы двинул коленом под зад.
— Поезжай, откуда приехала! Возвращайся домой!
Прасковья Фёдоровна
Перед самой дверью распласталась на грязном резиновом коврике, взбила столб пыли. Молча поднялась, тупо глянула на Распутина, на лице её появилось выражение покорности и некоего удивления — она словно бы была изумлена собственным бунтом, выступлением против жилистого выносливого мужа. Распутин отряхнул ладони и пробормотал удовлетворённо:
— Давно бы так. — Прикрикнул: — Собирайся! Завтра же покатишь обратно в Покровское!
Прасковья Фёдоровна быстро, по-птичьи покорно закивала. Бунт кончился.
— Зачем хоть приезжала? — Распутин отряхнул пыль с роскошного плисового колена, которым двинул супругу под зад. — Неужто за деньгами?
— За деньгами. За ими.
— Дура! Телеграмму отбить не могла?
— Не могла! Тебя увидать захотелось.
Распутин поморщился.
— Пустое всё это! — Засунул руку в карман, вытащил оттуда пачку денег — слипшиеся друг с другом сотенные, сложенные вдвое, кинул жене: — На!
Та на лету, ловко, будто циркач, поймала деньги, слюнявя пальцы, пересчитала купюры.
Всего денег было тысяча шестьсот рублей. Прасковья Фёдоровна в пояс поклонилась мужу:
— Спасибо те, родимый!
Назавтра она отбыла в Покровское.
Время шло быстро. Это один день, бывает, тянется нескончаемо долго, ни конца, ни края ему не видно, а когда дни складываются в месяцы, то получается — бежит время с ошеломляющей скоростью, не углядеть его и не угнаться за ним.
То, что где-то «за бугром» жил, дышал, существовал, перебивался с хлеба на воду Илиодор, раздражало Распутина. Раздражало и тревожило.
Он в деталях вспоминал, как на него напала с ржавым немецким тесаком Феония Гусева, до Гусевой ещё были случаи, которым Распутин не придал значения, но они исходили из того же гнезда — илиодоровского, из тех же знойных царицынских мест, облюбованных когда-то иеромонахом.
Однажды Распутин задержался в «Вилле Роде» до утра — в ресторане было шумно, вкусно, громыхала музыка, пели цыгане, войной ещё не пахло, со стороны казалось — Россия довольна своей жизнью, она сыта и весела, ничто не предвещает туч на небе. Возвращался Распутин из «Виллы», когда было уже светло, как днём, — довольный собою, сытый, с мечтательной улыбкой, которую он иногда прикрывал рукой, — у Распутина, человека, в общем-то не знающего, что такое стыд, наступали моменты, когда он делался стеснительным, он начинал стесняться своей тёмной кожи, по-цыгански чёрной бороды, большого пористого носа, подточенных болезнью зубов, — с удовольствием разглядывал серые пустынные улицы Питера, сплёвывал в открытое окно машины и показывал
— Завтра будет хорошая погода!
— Не завтра, Григорий Ефимович, а сегодня, — терпеливо поправлял его Симанович, склонял к «старцу» крупную напомаженную голову. — Вчера уже было. Наступило сегодня.
— Ничего себе попутчик, — Распутин чесал пальцами затылок, хмыкал и добродушно щурился, глядя на пустые каменные мостовые. — А что! Мы славно покутили!
— Скоро мы дойдём до того, что садиться будем за стол в пятницу вечером, а вылезать в четверг утром.
— Чего-то не понял. Как это?
— Очень просто. Вся неделя в кутеже: в пятницу сел, в следующий четверг встал — недели нет...
— Ох и язва же ты, Арон!
— Из-за вас в основном, Григорий Ефимович, и ради вас... Всё тревожусь, всё беспокоюсь.
— Интересно говоришь!
— Что?
— Интересно мысли склеивать умеешь. Сам себя повторяешь.
Машина шла по сумрачному, затихшему в этот ранний час Каменноостровскому проспекту, звук мотора стрелял в стены, взмывал вверх, оглушал, шофёр у Распутина был лихой, молчаливый приятель Симановича, поляк Радзиевский, затянутый с макушки до пяток в кожу, в светлых, сработанных из толстого подошвенного спилка крагах, покрытых лаком, в таких же перчатках, надвинутых на самый локоть, — он знал машину, как иная кухарка свои сковородки, и любил скорость.
Распутину быстрая езда не нравилась, и он морщился, иногда тыкал Радзиевского кулаком в кожаную спину:
— Да не гони ты! Не гони! А то мы так вместо дома на собственные похороны приедем.
Радзиевский не отвечал Распутину и продолжал гнать машину, лишь спина его сгибалась, превращаясь в негодующий вопросительный знак.
Порою поляк набирал скорость просто непозволительную, оглушающую — шестьдесят километров в час.
Иногда же Распутин, наоборот, одобрительно хмыкал, приподнимался на сиденье:
— Эх, хорошо вот так, с ветерком, по-птичьи...
В конце Каменноостровского проспекта шофёр словно бы что-то почувствовал, напрягся, согнулся за рулём больше обычного.
На проспект неожиданно выскочили несколько человек с тяжёлыми поленьями в руках, наиболее ловким и сильным оказался голубоглазый мужик с казацкими пшеничными усами, крутоплечий, тонкий в талии, красивый, он широко размахнулся и швырнул полено в машину.
Шофёр охнул, не веря тому, что видел, надавил рукою на клаксон, круто заложил руль влево, уходя от нападающего на середину мостовой, казак косо свалился назад, за обрез пространства, исчез, полено стукнулось о никелированный блестящий бампер, оставило в нём вмятину и отлетело в сторону.
В следующий миг перед автомобилем оказался ещё один человек, плосколицый, белоглазый, с крупными чистыми зубами, он прыгнул на машину, не достал, также швырнул в автомобиль полено, то с грохотом врезалось в боковую стойку, потом отскочило на подножку и унеслось вниз, под колеса. Автомобиль наехал на него, приподнялся, завалился набок, некоторое время машина шла на двух колёсах левой стороны, будто мотоцикл, автомобиль достало и третье полено, но и оно оказалось неопасным, а вот четвёртое, которое держал в руках длиннорукий сильный малый в рабочей рубахе с костяными пуговицами, полетело прямо в ветровое стекло, в лицо Радзиевскому.