Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Я всё понял, ваше превосходительство.
— И упаси вас Господь настучать на меня, — Белецкий в упор, не мигая, посмотрел на журналиста. Взгляд был жёсткий, пробивающий, словно острая сталь, насквозь. Ржевский невольно поёжился, ему сделалось холодно, — А теперь идите, господин Ржевский!
Белецкий выпрямился, сделался надменным, важным — он умел и знал многое из того, чего не умел, до чего не дошёл ни умом, ни сердцем журналист Ржевский.
Когда Ржевский вышел из огромного давящего кабинета, Белецкий, взявшись за ручку старого валдайского колокольчика, украшенного затейливой вязью, тряхнул
— Терентьев, — сказал ему Белецкий, — с этого бумагомараки глаз не спускать! Даже когда он будет в сортире на толчке облегчаться — всё равно держать под присмотром. Понял, Терентьев?
Бородатый человек, не отличающийся, судя по всему, особой словоохотливостью, кивнул. Исчез он так же молча и стремительно, как и появился, — этот человек умел растворяться в воздухе.
Как-то незаметно, очень быстро пролетело лето, оказалось оно крохотным, как вороний шаг, люди оглянуться не успели, как наступила осень, а за ней — зима, не по-петербургски лютая. Многие люди в тот год не заметили, как одно время года сменилось другим, а потом третьим.
К Распутину пришёл Симанович, молча сел на краешек стула, глядя, как «старец» что-то неумело пишет карандашом на листке бумаги. От усердия «старец» даже высунул кончик языка, прикусил его чёрными пеньками зубов. «Готовит на ночь пратецу себе под подушку, — понял Симанович. — Чего-то ещё хочет попросить у Бога». Симанович угадал — Распутин трудился над запиской по поводу Ольги Николаевны Батищевой — очень ему хотелось, чтобы строптивая дамочка помягчела, сделалась к нему благосклонной.
Распутин на минуту прервался, скосил светлые тоскующие глаза на секретаря.
— Что-нибудь спешное, Арон?
— Думаю, что да.
— Тогда погоди минуту, сейчас я отмучаюсь, и мы с тобой погуторим.
«Минута» эта оказалась затяжной — Распутин пыхтел ещё добрых полчаса, смахивая с лица пот, мял рукою шею, в раздумьях закрывал глаза — ему хотелось, чтобы записка получилась убедительной, а слова — красивыми... Закончил работу недовольный собой — то, что он затевал, не получилось. Отшвырнул записку от себя, выругался.
— Может, нужна помощь, Григорий Ефимович?
— Нет, никто мне в этом деле не помощник. Это я должен сам, только сам. Что там стряслось у тебя, Арон?
— Один пьяница ко мне напрашивается... Немец по фамилии Гейн. Инженер.
— Ну, а я-то тут при чём?
— Немец говорит, что у него есть важное дело. Распутина, говорит, касается.
— Ну и чего хочет немец?
— Он хочет прийти ко мне не один, а со своим приятелем, с Ржевским.
— Ржевский, Ржевский... Вроде бы я уже слышал эту фамилию. А?
— Да есть такой жучок, может, и слышали о нём, мудреного ничего нет. Журналист вроде бы. Подвизался в разных изданиях, а сейчас перешёл в ведомство Хвостова.
У Распутина немного прояснело в глазах, появилась резкость, он хлопнул ладонью о ладонь.
— Всё, вспомнил, можешь дальше не распространяться. Я этого червяка видел, когда ходил к Хвостову. Важное дело, говоришь? Ладно, встречайся с червяком этим и с немцем, будем
— Я займусь этим немедленно.
— Неужели мой друг Хвостов что-то затевает против меня? А? То-то он морду в сторону воротит. И взгляд недовольный, словно ботинком в коровий котях вляпался. Выходит, он задумал против меня пакость и таким образом собирается отблагодарить за добро? — неверяще пробормотал Распутин.
— Заранее ничего не будем решать. Вначале узнаем всё, а потом решим.
— Ладно, — недовольно проговорил Распутин. — Дуй!
Симанович исчез, а Распутин долго сидел молча, размышляя о жизни, о том, как ведут себя люди, потом переместился к окну, глядя на улицу. Его, как старую любопытную бабку, всегда тянуло посмотреть, что там происходит.
На улице было сумеречно, холодно, тяжёлые серые хвосты раннего снега перемещались с места на место, свивались в жгуты, припадали к сугробам, сметали с них сор и уносились дальше. На голом, с узловатыми ветками дереве ветер упрямо трепал грачиное гнездо, стараясь содрать его, уволочь, но гнездо, расшелушенное, похожее на дырявую шляпу, мертво прикипев к дереву, не уступало разбойному натиску. Распутин, глядя на эту неравную борьбу, неожиданно расчувствовался, вспомнил свою деревню, снега тамошние, которыми, бывает, дома заваливает по самую трубу, а то и выше трубы, выкапываться потом приходится из преисподней, великую рыбную реку Обь, буйную Туру, в которой он как-то даже тонул — тонуть-то тонул, да не утонул, тайгу, Что и обогреть готова человека, и приютить его, и напугать, навсегда отбить охоту забираться в речную, но такую добычливую глушь, и погубить его.
И так «старцу» захотелось в село, к столу Покровскому, где дымится горячая картошка, в большом блюде гнездятся молодые грузди, на доске лежит приготовленный для строганины жирный щокур, а вытащенная из сугроба бутылка «монопольки» так холодна, что водка из посудины вытекает тягучим сладким киселём, а крохотные, не больше ногтя, пельмешки подают едокам целыми тазами, что он закрутил головой огорчённо, замычал, заприхлопывал себя руками по бокам и отвернулся от окна. Выкрикнул сиплым голосом:
— Дуняшка!
Когда в проёме двери появилась «племяшка», спросил, хмуря чёрные длинные брови:
— Ты на Невском не интересовалась, есть ли муксуны в продаже? Наши, обские! Небось не интересовалась?
— Обижаете, Григорий Ефимович! Ещё как интересовалась. Более того — заказала три муксуна.
— И что же?
— Заказ пока не выполнен.
— Сходи снова в магазин, узнай, вдруг привезли? — Распутин поправил волосы на голове, прикрыл дефект, пожаловался Дуняшке: — Домой что-то тянет. Как там Парашка моя? Хоть и дура она, а всё-таки жаль — близкая. Тебя не тянет в Покровское? Папаньку своего во сне видел, с вилами за мной бегал... К чему бы это?