Целитель
Шрифт:
Но в действительности этих двух людей разделяли шесть миллионов теней, шесть миллионов скелетов. Мазур не забывал об этом ни на минуту — организация, к которой он принадлежал, знала и пристально следила за неслыханными, беспрецедентными мучениями еврейских мужчин, женщин и детей.
В Париже, Брюсселе, Гааге, Осло, Копенгагене, Вене, Праге, Будапеште, Софии, Белграде, Варшаве, Бухаресте и Афинах, Вильнюсе, Таллине и Риге, повсюду в городах и деревнях стран, где эти города были столицами, в Беларуси, в Украине и в Крыму — везде, от Ледовитого океана до Черного моря, крестный путь проходил одни и те же
Вот что олицетворял собой для Мазура сидевший лицом к лицу с ним за гостеприимно накрытым столом тщедушный человек с монгольскими скулами и темно-серыми глазами, прячущимися за очками в стальной оправе, одетый в форму генерала СС и усыпанный орденами, каждый из которых был наградой за преступление.
Но он — тот, кто безжалостно заставлял носить желтую звезду, давал приказы устраивать облавы, платил доносчикам, набивал до отказа проклятые поезда, управлял всеми лагерями смерти, командовал мучителями и палачами, — чувствовал себя совершенно свободно. У него даже совесть была чиста.
Выпив кофе и съев несколько пирожных, он аккуратно промокнул губы салфеткой и без всякого смущения перешел к еврейскому вопросу.
Он даже получал от этого удовольствие. Он не был садистом — совсем нет. Но он таким образом удовлетворял — а возможностей для этого становилось все меньше и меньше — свою потребность говорить по упорядоченным пунктам и абзацам, то есть свой педантизм.
Тяжеловесно, нравоучительно и догматично он разъяснял Мазуру учение, которое нацисты проповедовали в течение четверти века. Конечно же, в его словах не было резкости и грубости, так хорошо знакомых Керстену. Гиммлер вел себя за его столом как приличный человек. Но он не упустил ни одной из самых избитых антисемитских тем.
Его речь длилась долго. Пока Гиммлер говорил, Керстен часто бросал на Мазура беспокойные взгляды. Но каждый раз хладнокровие этого человека не вызывало ничего, кроме восхищения. Мазур слушал очень спокойно, терпеливо и немного презрительно.
Гиммлер перешел к восточно-европейскому еврейству:
— Они помогали партизанам и сопротивлению против нас. Они стреляли в наших солдат из своих гетто. А еще — они разносчики болезней, таких как тиф. Мы построили крематории, чтобы контролировать эпидемии. А теперь нас грозятся за это повесить!
Керстен еще раз взглянул на Мазура и испугался. Лицо еврейского представителя исказилось. Доктор захотел вмешаться, но Гиммлер, поглощенный своей лекцией, продолжил:
— А концлагеря! Их надо было бы называть лагерями перевоспитания. Благодаря им в Германии в 1941 году была самая низкая преступность. Конечно, заключенным приходилось там тяжело работать. Но так делали все немцы.
— Прошу прощения, — резко сказал Мазур, его лицо и голос говорили, что он больше не в состоянии сдерживаться, — но вы же не можете отрицать, что в лагерях совершались преступления в отношении заключенных?
— О, в этом я с вами согласен: бывали иногда и злоупотребления, — любезно ответил Гиммлер, — но…
Керстен не дал ему продолжить. По выражению лица Мазура он увидел, что пора прекратить этот бесполезный разговор, который мог принять опасный оборот. Он сказал:
— Мы здесь не для того, чтобы обсуждать прошлое. Наш истинный интерес в том, чтобы посмотреть, что еще можно спасти.
— Это правда, — сказал Мазур доктору.
А потом Гиммлеру:
— Нужно, по крайней мере, чтобы тем евреям, которые еще остались в Германии, сохранили жизнь. Еще лучше — чтобы их всех освободили.
Начался долгий спор. В нем приняли участие Брандт и Шелленберг, но не все время. Они то выходили, то возвращались, в зависимости от степени секретности тех уступок, на которые мог пойти Гиммлер. Один раз даже Мазур был вынужден выйти из комнаты. Рейхсфюрер не желал видеть в числе посвященных никого, кроме Керстена и Брандта.
Во время этого последнего разговора Гиммлер боялся только одного — чтобы Гитлер ничего не узнал. При этом, подталкиваемый и вдохновляемый Шелленбергом, он уже несколько дней думал захватить власть, чтобы подписать перемирие с союзниками. Но он был нерешителен и излишне скрупулезен, на него нагоняла ужас сама мысль о хозяине, которого он предает в его последний час. И Гиммлер, словно во времена своего всевластия, мошенничал и выторговывал свою подпись.
Он вычеркнул имена из списка на освобождение, сказав Брандту и Шелленбергу:
— Этих сами впишите.
Он согласился на немедленное освобождение тысячи заключенных евреек из лагеря Равенсбрюк, но при этом сказал:
— Главное, напишите, что они не еврейки, а польки.
Наконец, по настоянию Керстена, понявшего, что его усилия не пропали даром, и Шелленберга, который должен был уехать вместе с Гиммлером и завершить последние лихорадочные, запутанные и безнадежные переговоры, дабы положить конец власти спрятавшегося в бункере безумца, рейхсфюрер взял на себя перед Мазуром те обязательства, за которыми тот приехал от имени Всемирного еврейского конгресса.
4
Было уже почти шесть часов утра 21 апреля 1945 года. День едва забрезжил. Керстен проводил Гиммлера к машине. Ветви деревьев качались под пронизывающим и влажным северным ветром.
Они не разговаривали. Оба они знали, что видятся в последний раз. Только подойдя к машине, когда шофер уже открыл дверь, Гиммлер сказал доктору:
— Я не знаю, сколько времени мне еще осталось жить. Что бы ни случилось, прошу вас, не думайте обо мне плохо. Конечно, я совершил много ошибок. Но Гитлер хотел, чтобы я пошел по самому жесткому пути. Без дисциплины, без подчинения ничего не выйдет. С нами исчезнет лучшая часть Германии.
Гиммлер сел в машину. Потом он взял руку доктора, слабо пожал ее и произнес сдавленным голосом:
— Керстен, я благодарю вас за все… Пожалейте меня. Я думаю о моей несчастной семье.
В свете занимающегося дня Керстен увидел слезы на глазах человека, который без всяких колебаний отдал больше приказов казнить и массово уничтожать, чем кто-либо в истории, и который так хорошо умел расчувствоваться по отношению к самому себе.
Хлопнула дверь. Машина растаяла во мгле.
5