Цена любви
Шрифт:
Поначалу, когда обезьянка начала выздоравливать (он был уверен тогда, что выздоравливать!), он испытал радость, которую из суеверных соображений сдерживал невероятным усилием воли. Он почти обожал тогда Дору, почти молился на нее за то, что еще недавно погибавшая на его глазах обыкновенная мартышка теперь прыгала по своей клетке, лопала все подряд и хулиганила, словно и не болела никогда… Станислав Збигневич испытывал тогда перед ней почти языческое чувство поклонения. Целых два месяца длилась эта эйфория, он как раз собирался начать полное обследование Доры, то есть перейти к заключительному этапу испытаний,
Препарировал он ее сам, оставшись в лаборатории на ночь. Сам делал и биохимию, и все остальное, хотя суть стала ясна, едва он сделал первый надрез.
Единственная мысль, бившаяся у него не в голове даже, а, кажется, во всем измученном, потрясенном существе, была о том, как же хорошо, что Лизочке о своем поиске панацеи от рака он ничего не сказал… Она знала свой диагноз и, в отличие от него, давно успела смириться с неизбежным.
Он и о грядущей поездке в Японию тоже ничего ей не сказал. И не скажет до той поры, пока вся сумма, необходимая для поездки и лечения, не будет собрана. Не потому, что не верил в методы японцев или допускал, что в страхах Вадима есть хотя бы одно рациональное зерно. Но за три года Лизиной болезни Станислав стал суеверным, ocoбенно после гибели Доры, потому и молчал.
О тех, кто в результате их общей с Вадимом затеи погибал, он просто-напросто не думал. Идея пришла в голову Субботину, которому он после краха эксперимента не просто плакался в жилетку — рыдал. А кому ж еще, как не старому другу, и по сей день — Станислав знал это точно — обожавшему Лизу? Не меньше его страдавшему из-за невозможности помочь ей даже с помощью Хабарова? Метод профессора с ней был бесполезен, Лизочка погибла бы на столе во время первого же сеанса: у нее с детства было больное сердце…
Помнится, Вадька тогда кинул эту идею чуть ли не в качестве бреда, мол, вот способ облегчить безнадежным больным, и не только онкологическим, последние недели жизни, избавив их от мучительной смерти… Такое дорогого стоит!
Потом вдруг резко поднялся и зашагал по комнате: разговор происходил у Субботиных, куда Стас приехал, совершенно раздавленный и разбитый, наутро следующего дня, взяв очередной отгул на работе.
Вышагивал он долго, несколько минут, Паляницкий все это время молча, ссутулившись, сидел в углу, ни о чем не думая, не обращая внимания на окружающее, почти уснув от перенапряжения, и не сразу услышал слова приятеля, обращенный к нему вопрос. Тому пришлось окликать его дважды.
— Да, я буду продолжать искать дальше, — еле заметно кивнул в ответ Стас. — Только не в этом направлении… Ты не поймешь, но здесь, судя по Дориным анализам, по биопсии, в частности, тупик… Господи, сколько времени потеряно!
— Погоди, — перебил его Субботин. — Не думаю, что ты прав. Не думаю!
— Да откуда тебе знать?! — Паляницкий неожиданно взорвался. — Ты же не биохимик, обыкновенный, заурядный онколог! Наука для тебя…
— Не заводись, — остановил его тот, не обратив ни малейшего внимания на обидное слово «заурядный». — Я не о том, о чем подумал ты. В Израиле, насколько я знаю, да и в Швеции, и в Дании, с лейкемией, даже Лизиной формы, справляются, причем давно… Нужны деньги! А мы — мы, в сущности,
Конечно, насчет «церковных мышей» он сильно преувеличил. И у самого Субботина, и у Стаса заработок был по нынешним временам завидный. Другой вопрос, что у Паляницкого почти все уходило на Лизу, а у Вадьки, как это было всегда, и особенно после того, как Лизочка из них двоих выбрала Станислава, тоже почти все улетучивалось на баб. Тем более в последние полтора года, после появления в его жизни Любани: впервые на памяти Паляницкого после школьных времен Вадька влюбился всерьез и надолго. А в итоге фактически жил на две семьи. Любаня не стеснялась раскручивать любовника на затраты в свою пользу, а жена, разумеется, требовала свое…
Но все-таки идею Субботина он понял не сразу.
— Ты хоть представляешь, сколько времени уйдет на то, чтобы лицензировать медикамент? — устало бросил он. — Если его вообще лицензируют… Вначале испытания на животных, потом клинические на добровольцах, потом…
— Ты дурак, Стас! — резко оборвал его Вадим. — Я не о лицензировании тебе говорю, а совсем о другом!
— Не понял…
— Конечно, не понял, — усмехнулся Субботин. — Ты, я вижу, не подозреваешь о том, каков контингент пациентов нашей клиники…
— Вряд ли за облегчение предсмертного состояния тебе будут платить серьезные бабки, — устало покачал головой Паляницкий. — Разве что близкие их на это клюнут… Кроме того, это, если ты не понимаешь, противозаконно.
— Противозаконно? — зло усмехнулся Субботин. — А ставить излечение людей, которым еще можно помочь, в прямую зависимость от наличия бабок, по-твоему, законно?! Кроме того, речь идет не об облегчении, а о полном излечении!
Стас непонимающе уставился на Вадима.
— Только сразу большая просьба, — произнес тот, пристально глядя на него. — Не вздумай морочить мне голову сиропом из гуманных соображений и высоконравственных принципов: не в то время живем! К тому же дело иметь будем исключительно с пациентами, обреченными и без нашего вмешательства.
— Да что ты, в конце концов, имеешь в виду?! — не выдержал Паляницкий.
И Субботин ему это пояснил.
…Константин Дмитриевич, к удивлению и радости Турецкого, позвонил ему гораздо раньше, чем тот ожидал. Буквально на третий день после разговора в кафе. Правда, радости у Александра Борисовича слегка поубавилось после того, как Меркулов немного смущенно предложил ему приехать для разговора на Большую Дмитровку, добавив, помявшись, что пропуск он уже заказал.
После отставки Турецкий ни разу не был в Генпрокуратуре, отлично зная, какую тоску породит в его душе вид привычных, родных стен, внезапно ставших чужими. Не говоря о неизбежных встречах с сослуживцами.
— Понимаешь, — виновато пробормотал Меркулов, — ну вот ни секунды лишнего времени нет, чтобы тратить его на обед… В три часа нужно ехать в Думу, до этого…
— Хватит оправдываться, — нарочито бодрым тоном перебил его Александр Борисович. — Когда это я, по-твоему, страдал избытком сентиментальности?
Костя ничего не ответил, и Турецкий положил трубку.
На его счастье, никого из бывших коллег на пути к кабинету Меркулова он не встретил, даже приемная и та пустовала, бессменная секретарша Константина Дмитриевича почему-то отсутствовала.