Час тишины
Шрифт:
Наверно, они стали бы родственниками и встречались бы каждую неделю, по-семейному, пили бы кофе и играли в шахматы, а возможно, именно здесь был бы и его дом — дом, которого у него уже давно не было. Он слегка опустил голову и поперхнулся.
Они провели его в комнату с темно-траурной мебелью, на стенах наперебой тикали часы — коллекция часов.
— Ты знаешь о ней что-нибудь?
Теперь он сидел здесь в последний раз и, прежде чем начать говорить, растерянно пил кофе, который ему налили; из соседней комнаты доносились душераздирающие рыдания, и мужчина, сидящий напротив,
— Все равно ты можешь быть как наш, если хочешь… Ты ведь один?
Потом старый пан встал, вытащил из черного шкафа бутылку с тремя звездочками.
— Берегли все… когда вернется. Я до сих пор не могу себе этого представить, не могу!
И они пили, как некогда — посреди леса, в деревянной хижине, а на дворе шел дождь и было грустно — ведь немцы тогда побеждали на всех фронтах.
— Что теперь будешь делать? — спросил старый пан.
— Утром был у коммунистов, подал заявление о вступлении…
— Из-за нее?
— Также и из-за нее. Но тогда… я даже еще и не знал. Я должен был что-то сделать, раз уж так долго ждал…
— Я понимаю тебя, — сказал старый пан, — хотя миру сейчас и требуется все, кроме фанатизма.
— Я не хочу быть фанатиком.
— Знаю, знаю, — повторял он устало. — Ну, давай не будем сейчас ссориться… А что дальше?
Мартинек не знал, что дальше. Знал только, что все, о чем он когда-то думал, не имеет смысла; ничего он не хочет: ни своей канцелярии, ни карьеры, ни квартиры, ни семьи, ни уюта с парой добрых знакомых.
Старый пан протер глаза.
— Мартинек, Мартинек, как же мы иногда одиноки.
— Я хочу куда-нибудь подальше, — сказал молодой, — где все иное, пусть даже все плохое, где ты не можешь думать ни о чем другом, кроме того, что ты живешь и работаешь.
— Да, — кивнул старый пан, — до войны мы в глухих местах производили замеры. На востоке… Каждую весну туда тянутся аистовые стаи, на вечные топи. Производили замеры ради больших проектов, которые никто никогда не осуществил. Потом пришла война. И еще там водится анофелес. Малярия.
Старый пан на какое-то мгновение совершенно забыл о действительности. Его мысли обращались к бесконечным равнинам, окаймленным крутыми холмами, к разбросанным деревенькам, слепленным из торфяных кирпичей и рубленным из дубовых бревен, к колокольному звону и черному убранству женщин, к равнинам, залитым водой, — целое море, из которого торчали зеленые кусты и над которым раздавался смиренный ропот людей. Он сказал:
— Я бы тоже поехал. Далеко. Где ни о чем не вспоминают.
Он встал, ему надо было пойти хоть немного утешить жену.
Инженер остался один. Он налил себе рюмку и почувствовал приятную горькую усталость. Его большое тело слегка наклонилось, он опустил голову на ладони и подумал: «Уеду, уеду хоть туда, будет лучше. Так будет лучше».
Он крепко зажмурил глаза. Из соседней комнаты доносились тихие всхлипывания, часы наперебой тикали, вдали прозвучал одинокий выстрел.
Он увидел самое голубое на свете небо, тихо шелестящий камыш… потом зашумели крылья и потянулись аистовые стаи над вечным болотом, вечной мокротой.
Глава третья. СВЯЩЕННИК
1
— Благословен
— Во веки веков.
Люди тащились к замку, стоявшему на самом краю деревни.
— Благословен будь, господь наш Иисус Христос.
— Так что, Юрцова, будете уже строиться?
— Хотелось бы, святой отец. Стены-то оставим, только крышу покроем новую. Сестра поможет.
Он кивнул головой. Все это его не слишком занимало. Но он привык к тому, что люди вверены его заботе и что он доставляет им радость, спрашивая о здоровье, о детях, о родственниках за границей, об урожае и планах на жизнь. Свои грехи они поверяли ему коленопреклоненно, сами, да и грехи-то были такие же жалкие, неинтересные, однообразные, как и их планы.
Он служил в этом приходе уже восемь лет, пришел сюда, когда ему не было и тридцати, — стройный и черноволосый, несколько бледный, с большими грустными глазами. Девушки не пропускали ни одной проповеди, а старые женщины горевали. Что может им сказать такой юнец? Кончилось серьезное богослужение.
Однако он был хороший проповедник, у него явно было и артистическое дарование: умел придать каждому своему жесту необходимую долю достоинства, а своим словам — требовательность. Прихожане постепенно признали его, потом даже начали и похваливать, а вскоре уже ничто не происходило во всей деревне без ведома его и согласия.
Он долго мечтал о лучшем приходе, о жизни иной, чем в этой захудалой деревеньке, но потом смирился, пережил здесь в течение восьми лет смену четырех правительств и порой приходил к убеждению, что лучше жить здесь, чем в местах, подвергающихся слишком стремительным переменам. Спокойствие также имело свою цену: он занимался садоводством, выращивая редчайшие сорта роз девятнадцати оттенков — от киновари до фиолетового, и даже вырастил собственную пурпурную «Гордость болот».
И только потом, в последний день войны, произошло то страшное событие, которое отняло у него спокойствие и сон на многие недели. Но дело хорошо кончилось — все прикрыла тишина, и хотя до сих пор он ложился спать с тоской и беспокойством за следующий день, но уже привык к тому, что и следующий день, вероятно, не принесет ничего нового, будет, как все предшествующие дни, и все реже испытывал чувство страха.
— Благословен будь, господь наш Иисус Христос.
— Во веки веков, пан Йожо.
— Как прекрасно у вас расцвели розы, святой отец. Кто бы мог подумать, чтобы в нашем краю…
Священник ожил.
— Пугали меня, что здесь ничего не получится, что здесь, мол, сухость и плохая земля, — он улыбнулся. — Но здесь произросла бы и манна. Только работай, не ленись! Одной воды сколько я наносил!
Они пошли дальше вместе медленной, гуляющей походкой.
«Мне не повезло, — думал про себя Йожо. — Пятнадцать лет в старостах и вдруг, нате вам, не гожусь, а вот священник, тот всегда годится».