Час тишины
Шрифт:
Мальчик все еще смотрел в землю. Он говорил о мертвом брате и об убитых, которые умерли без причастия, о тех, кто тщетно их дожидался. Какой во всем этом смысл?! Сколько страдания! Где же бог, если он всемогущ?
Священник слышал его слова, как далекое эхо. Он знал все наизусть. Знал эту тоску. Уже тогда, в семинарии, он познал ее. Когда они, семинаристы, по вечерам поверяли друг другу свои сомнения, когда тайно читали Вольтера и смеялись над непорочным зачатием. «Это дьявол искушает вас, сыны мои, — говорил специально приехавший к ним святейший епископ, — вы должны верить». Он говорил, обращаясь к ним, несколько часов, а вечером они слышали, как, пьяный, он распевал песни. Окна его апартаментов были распахнуты в сад, — скорчившись,
Он прищурил глаза. Было уже поздно. Было поздно, как уже много раз. Нужно было что-то ответить мальчику, и он сказал усталым голосом:
— Верь, мальчик, неприлично сомневаться или рассуждать о помыслах божьих. В своих сомнениях ты открываешь путь дьяволу.
И встал с лавки. Мальчик сказал:
— Благодарю, — и не добавил ни слова.
Священник остался один. Он склонился над грядкой желтых роз, срезал три самые красивые вместе с бутонами, потом вернулся в свою комнату и поставил цветы в вазу.
«Все люди чем-нибудь да обременены, — рассуждал он, — после такой войны, в такое время». Он вспомнил об учителе Костовчике, который сиживал с ним за этим вот столом, и об учителе из Петровец, вспомнил о Йоже, о Шемане, — все они перебывали здесь, беззаботно разговаривали, пили его яблочное вино — и все теперь чем-нибудь да обременены.
Но как же теперь они смогут судить других и защищать справедливость? Сколько людей с обремененной совестью? Куда поведут они человечество? Как будут жить? Какими новыми преступлениями искупят старые грехи? Насилие, которое люди однажды пустили в свою среду, кружит, как взбесившаяся хищная птица, и кидается на всё новые жертвы. И снова он увидел перед собой багровое лицо со шрамом и совершенно явственно расслышал неприятный хриплый голос — и он был отмечен насилием.
Священник внезапно испытал страх перед его угрозой — понял, что еще раз услышит этот голос в самую страшную минуту своей жизни.
В беспокойстве он прошелся по комнате. Уеду отсюда. Всегда, когда волнение брало над ним верх, он представлял себе свой новый приход где-нибудь в горах, далеко отсюда — и никто-то его там не знает! Это мог бы быть приход, заросший хмелем и диким виноградом. Он слышал даже низкий звук старого органа, хор высокими девичьими голосами поет «Аве Мария», девушки в белых платьях подходят к алтарю: в глазах обожание, участие, дружелюбие. Душа его снова легка, она не обременена грехом, свободна и чиста. Он знал, что такого прихода на этом свете нет. Возможно, только на том, другом, на том вечно любезном свете без ненависти. Но он знал, что нет и «того света», ничего нет, кроме этой земли и давней мечты далеких предков и потом еще бесконечных холодных просторов вселенной. Возможно, эти просторы кто-нибудь и сотворил, но в этом случае творец должен был бы быть слишком огромным, слишком всесильным, слишком бесконечным, чтобы обратить внимание на незначительность человеческого бытия.
По старой привычке, а на этот раз и в надежде на лучшее он стал шептать молитву, но вместо милосердной божьей матери… снова увидел трех эсэсовцев и Врабела. Тот только переводил: «Коммунисты и жиды! Вы должны их знать».
— Покорно прошу, евреев у нас нет, мы выслали их по приказу правительства. А большевики…
Так что ж вы замолчали? Смотрите
Дева Мария, милосердная!
Он почувствовал удар по щеке.
…Он дрожал, на лбу выступил пот. Снова та же самая минута, вечно кружащаяся над его душой; сказать бы только одно-единственное имя, чтобы они успокоились. Тихо, тихо, капля дождя… если б при этом не было хотя бы Врабела, маленького и коварного. Капли дождя., Тихие удары падения: кап-кап-кап, и все же будто грохот в пустоте. Он вытер концом рукава пот со лба.
Только сейчас он толком осознал, что к нему приходил Павел Молнар, очевидно, в надежде получить от него совет и утешение. Вероятно, я его разочаровал и, быть может, навсегда. Какое я могу дать утешение? Не к спасению могу привести, только к греху.
Однако он знал, что ему придется давать утешение — и сегодня, и завтра, — проповедовать и предупреждать от греха, отвращать от ненависти: это было его профессией, и иначе он, собственно, не мог существовать.
«Я не один такой, — подумал он с облегчением. — Сколько людей проповедуют спасение, а мысли их при этом полны ненависти, жажды власти, притворства и гнева, страха и лжи. Я всего-навсего человек, а человек грешен».
Он знал, что будет жить и проповедовать, учить и отпускать грехи, указывать единственный праведный путь, пока ему в этом не воспрепятствует кто-нибудь из людей.
Держать зонт над головой
Это были по меньшей мере десятые двери, десятый человек, его вежливо препровождали дальше, а сами продолжали обсуждать пятый, седьмой вопросы, нервничали, были невыспавшиеся и давно не бритые.
И этот очень нервничал, и у него были усталые глаза, а на лице плохо зажившая рана, одет он был все еще в военную гимнастерку.
— Меня зовут Фурда, — представился он сам инженеру и разрешил ему говорить, подписывая при этом какие-то бумаги; на столе лежала карта, испещренная красными кружками.
— Это все сожженные мосты, наверху сгорело все. А это, знаете ли, низина, на нее сейчас нет времени. Леса там полны мин, каждый день уйма раненых и только один доктор. Нужно бы побыстрее отвести новый участок под больницу, надеюсь, найдем кого-нибудь, кто ее построит.
— Мне все равно, куда ехать.
— Великолепно, — обрадовался этот человек. Его утомленные глаза ожили, он достал из шкафа бутылку, две баночки из-под горчицы, налил их до краев.
— Еще русская, — сказал он. — Вы первый человек, пришедший сюда. По крайней мере из вашего брата. — Тут он заметил у инженера на лацкане маленький значок: серп и молот. — А, значит, у нас с вами общая вера. Можем перейти на «ты».
Он расстелил карту и стал водить по ней пальцем.
— Ты увидишь страшные вещи. А потом узнаешь и нечто необычное. Народ начинает пробуждаться! Будут потрясающие дела! Не знаю, испытываешь ли ты такое же чувство? Сам я из здешних мест. Езжу с утра до вечера по этому краю и глотаю слезы. Нет, ты не можешь себе этого даже и представить. Всю эту нищету. Любой и каждый плевать хотел на этот край. Были здесь венгры, чехи, словаки, и каждый искал только одного, как бы подешевле заполучить рабочих — больше ничего! Здесь нет ни шоссе, ни железной дороги, ни больницы, ни какой-нибудь, пусть самой захудалой, фабрички. И никогда ничего не было. Леса и халупы да деревянные костелы. И во все это еще садили из орудий, да немцы подожгли, но не все сгорело. — Он чуть ли не плакал. — А когда мне начинает казаться, что я схожу с ума от отчаяния, вдруг вспыхивает какая-то надежда. У любой нищеты есть свое дно, а уж когда ниже некуда, оказывается, что можно только выше. Теперь люди не дадут вырвать у себя из рук ни власти, ни земли. Мы этого не допустим. И вот я отваживаюсь думать о том, что будет здесь через пару лет. Еду во тьме, вижу одинокий свет где-нибудь на самом горизонте, закрываю глаза и вдруг вижу — сверкает огнями целый город.