Чебурашка
Шрифт:
Меня ощутимо потряхивает, наваливается усталость и апатия — неминуемые последствия снижения адреналина в крови. Однако, тумблер внутри меня, дребезжавший несколько последних дней (а может и лет) в ожидании, наконец, щелкнул, переключился, выровняв напряжение.
Как говорится, карты вскрыты, господа.
Осторожно втискиваюсь в нашу маленькую кухню и присаживаюсь на табурет у стола. Внимательно наблюдаю за своим таким взрослым и одновременно юным сыном, перенявшим от меня привычку усиленно заниматься домашними делами в периоды крайнего волнения.
Меня
Я вижу отпечаток смертельной усталости на его лице, нервные движения рук, плеч, скрытую боль и обиду. Мой мальчик… его так легко обидеть. Эту эмоцию в нем я всегда легко могу распознать по тягостному молчанию, по отсутствующему взгляду сквозь пространство, по поджатым пальцам на босых ногах, по розовым пятнам на скулах и пылающим ушам. Более того, эту эмоцию я могу распознать в нем даже не глядя, лишь на уровне инстинктов. По дыханию, по запаху, по израненной энергии, окружающей своего хозяина защитным полем в радиусе полуметра.
Мы молчим.
Гречка кипит и воняет.
Медленно потеют окна.
Надо бы открыть форточку, но я лишь смотрю, как одна за другой сползают по стеклу прозрачные капли, и сквозь влажные дорожки пугает своей чернотой холодная зимняя мгла.
— Сказала ему?
— Сказала.
Бульк. Бульк. Пшшшш…
Капли выпрыгивают из кастрюльки и шипят на электроконфорке, словно гремучие змеи.
Останутся пятна.
— Не надо было.
— Но это было бы бесчестно.
— Ничего страшного. Пережил бы.
— Это было бы бесчестно в первую очередь по отношению к тебе.
Бульк. Бульк. Пшшшш…
— Тебе просто надо было соврать. Почему ты просто не подтвердила версию, что я твой любовник или любую другую дичь из его головы?
Окна плачут. Я встаю и обнимаю сына за широкие плечи, и только после того, как он немного расслабляется, протискиваюсь к окну. Открываю форточку. Поток свежего морозного воздуха обдает лицо, отгоняя мерзкий запах нашего ужина.
Надо все-таки разориться и купить нормальную вытяжку…
Или не надо…
Ну сколько еще в этой квартире будет вонять гречкой? Пару лет? Пока сын не окончит школу и не уедет учиться?
— Степ… Ты же знаешь, я желаю тебе только счастья. Давно надо было сказать ему правду. С самого начала. Как только увидела Матвея. Я просто испугалась. Испугалась, что он заберет тебя у меня. Увезет с собой и я останусь здесь одна. На самом деле это один из самых больших страхов в моей жизни. Прости. Я лишила тебя отца.
— Мам, господи! Ну ты чего?! — ложка с грохотом вываливается из Степиных пальцев, падая на металлический корпус плиты, а сын крепко-крепко обнимает меня со спины. — Меня никто никогда и никуда не заберет! И никого ты меня не лишала!
По стеклу сползает очередная капля.
По щеке предательски катится слеза.
— Лишь отчасти, Степ… Не знаю… Сейчас я уже ни в чем не уверена. У Матвея была такая реакция… такое искреннее удивление… ошеломление. Он едва не лишился дара речи… Кажется, Соколовский действительно даже не догадывался о твоем существовании. Это так странно…
— Как удобно, однако, — фыркает Степа и разворачивает меня к себе лицом. — Вот только не надо его защищать и оправдывать, мам! Только не ты!
Не по-юношески загрубевшие от спорта пальцы осторожно стирают влажные дорожки с моих щек.
— Он не достоин ни одной твоей слезы. Ни одной твоей улыбки. Ни одного твоего слова. Пусть катится ко всем чертям! Он нам не нужен! Мы прекрасно жили без него и дальше будем жить. Я тебе уже говорил, что хочу поступать в архитектурный?
Милый мой сыночек.
Кому, как не мне, знать, что отец нужен в любом возрасте.
— Иди, переодевайся и мой руки, — командует мой генерал, — Через десять минут будем ужинать.
— Степ, мне только куриный бульон, пожалуйста. Никакой гречки. День и так был паршивым.
— Тогда сварю тебе яйцо.
Принимаю душ, переодеваюсь в домашний спортивный костюм, и через пятнадцать минут мы с сыном ужинаем, общаясь на нейтральные темы. Я делюсь новостями о бабке, Степа расправился с гречкой и хрустит огурцами. В какой-то момент слова внутри меня заканчиваются, и повисает тягостное молчание.
Сгребаю со стола посуду в раковину, в кухне свежо и больше не пахнет. Можно и форточку прикрыть.
— И что? Как долго он теперь не уедет? — спрашивает Степа, пока я справляюсь с заедающей ручкой, и в этот момент свет фар от въезжающей во двор машины освещает фигуру Матвея, стоящего ровно на том месте, где я его оставила.
В груди что-то обрывается.
— Я не знаю, милый, правда. Я вымою посуду, иди, ложись. Завтра в школу.
— Давай я, мне не сложно.
— Иди, милый. Домашняя работа меня успокаивает, ты же знаешь.
— Ладно. Спокойной ночи, мам.
— Спокойной ночи.
Сын целует меня в висок и снова крепко обнимает. В детстве он всегда был очень ласковым мальчиком. Он и сейчас очень ласковый мальчик…
— Люблю тебя, сынок.
— И я тебя, мам.
Мам… На самом деле он не часто называет меня мамой. Больше Зоей Павловной. Привычка со школы. Но сейчас Степа будто чувствует, насколько мне важно слышать это короткое, но такое важное слово.
Тру посуду, обжигая руки горячей водой, а мысли там. Там, на улице, где, словно часовой у кремлевской башни, стоит Матвей. Тарелка за тарелкой отправляются в сушку, вилки-ложки по местам, крошки со стола в мусорное ведро, еще теплые кастрюльки одна за другой на балкон. Оттираю пятна с плиты, подметаю пол… Кругом чистота. Лишь в моей голове никакого порядка. Да и спокойствия не прибавилось.