Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
— Пропустите, это мой гость, — благосклонно сказал он швейцару, полез в карман и, не считая, сунул приятно изумленному дунайскому волку несколько монет.
— Вот вам на пиво, приятель, и оставьте меня наконец в покое.
— Данке, босс, — козырнул Гутфройд, благодарно приложив два пальца к козырьку. — Читаете мои мысли. Двое разумных людей — а ведь нас двое — всегда договорятся…
— Хорошо, хорошо, только не слоняйтесь здесь больше, — прерывает его хвалебную песнь Пекар и убегает вслед за призывающими его обязанностями.
На душе у него легко, наконец-то он
Действительно, людям свойственно меняться и даже развиваться, вопреки утверждениям американских исследователей о неизменности наследственных генов. Пекар тому лучший пример, поэтому не станем удивляться, увидев, как он в скором времени кинется преследовать по продовольственному универсаму юношу из клуба. Устремится за ним, катя перед собой корзину для покупок, расталкивая покупателей, как автогонщик Никки Лауда на своем «Феррари» на «Гран при Монте Карло». При этом он машинально бросает в корзину все, что попадет под руку, мыслями он сейчас в диаметрально противоположной сфере.
— …Мы как-нибудь должны закончить нашу дискуссию о Маркузе и аффирмативном характере культуры… — гудит он между тем в ухо ловкому юнцу. — Вы наметили весьма интересную проблему.
— Да я уж точно и не помню, — защищается тот, уже обалдевший, как ночная бабочка под неоновой лампой.
— Не знаете, есть у них «слатина-кола»?[109]
— Вы утверждали, и я с этим согласился, что блаженство, которое ощущает Ницше под воздействием красоты, противоречит кантовскому определению красоты…
— Я такое утверждал? Видно, спьяну.
— Да что вы, это было прозорливое определение кризиса театра. Может быть, это непопулярно, но я всегда утверждал, что у нас, молодых — к которым я причисляю и себя, — отсутствуют необходимые возможности. Старики сами не уйдут, они трясутся за места, мы должны помогать друг другу, держаться вместе.
Юноша исчезает, и без вожделенной «слатины-колы», а Пекара задерживает лишенная воображения кассирша, молниеносно подсчитавшая стоимость всех покупок.
— Восемьдесят шесть двадцать.
Только тут Пекар увидел с ужасом гору накупленного товара.
— Прошу прощенья, это мне кто-то подложил из зловредности.
Оставляет покупки в корзинке возле кассирши и бежит к выходу вдогонку за юношей.
Когда Эльвира с портфелем Пекара и термосом вернулась домой со службы на электростанции, за дверьми в прихожей она обнаружила коленопреклоненную фигуру, с трудом надувающую резиновый матрац веселеньких летних цветов.
— Это тот самый Дуланский, — познакомил их Пекар. — Я тебе о нем рассказывал. Он может имитировать любых животных, веселый человек. Дублирует нашу козу…
— Мне-то что, лишь бы она не возражала, — покорно кивнула Эльвира, услышав незнакомое слово.
— Прекрасное животное, — отрывочно забормотал Дуланский сквозь зубы, чтобы не выпустить из матраца воздух. — Слишком замкнута. Очень сосредоточена на владельце. Не может расслабиться. Может быть, в домашней обстановке. Когда узнаю фон. Хочу вникнуть в ее психику. Раскрыть ее «я». Иначе нельзя работать. Иначе ничего не получится.
— А что, для раскрытия психики требуется надувной матрац? — съязвила Эльвира.
— Пан Дуланский изучает нашу козу! — вступился за него Пекар. — Улавливает тончайшие нюансы ее блеянья, чтобы передать любое звуковое проявление ее чувств.
— Я — старой школы. Старый батевец[110], — начал защищаться от потока похвал Дуланский, так что матрац спустил воздух, — меня учили не только играть, но жить театром. Маленьких и больших ролей нет. Я подхожу к делу не просто как ремесленник. Творческий труд нельзя топить в заученных и застывших шаблонах и жестах. Труд — вот смысл моей жизни, хотя он и каторжный и требует великого самоотреченья. Коза — материя невероятно пластичная и благодарная. Она переросла романтизм и ухватила новую волну.
Наконец-то Дуланский изрек нечто, понятное и для Эльвиры и она может включиться в разговор.
— Может, я из этой новой волны свяжу на рождество тебе свитер. Жалко, что коза не ангорская.
Эльвира ушла в спальню и включила телевизор, который недавно появился в их супружеской спальне. Его зеленый свет проник и в переднюю, где Пекар помогает Дуланскому устроить постель.
— Что дают? Нас там нет? — кричит Пекар Эльвире.
— Нет, поет Грунь.
— Всюду этот… Если что, позови нас.
— Что ты сегодня делал?
— Икру метали целый день.
— Фу! Как не стыдно! — вскрикнула Эльвира и покраснела.
— А что такого? Метали икру, и баста!
— Ты еще погромче повтори, пусть в доме каждый узнает, какой ты дурак. Будь любезен выбирать выражения, я к грубости не привыкла.
— Но мы действительно… — заступается за Пекара запутавшийся Дуланский, не понимая, что возмущает Эльвиру в этом привычнейшем в их мире выражении.
— Вы поступайте как угодно, хоть и с козой, мне-то что, я вас не знаю. Но мой муж не будет дома разговаривать грубо, а вы не будете его к этому подстрекать. Я рада, что он не все просаживает в бумфетах или буфметах, а приглашает приятеля в дом. Но тот должен вести себя в гостях как положено! Эти ваши кадры, плейбеки, постсинхроны, американские детали — все это одно свинство. Сексы, амиексы — называйте как угодно, я прекрасно знаю, о чем речь.
Сила телевизора, этого современного семейного святочного вертепа[111], поистине чудесна. В нем все: три короля, и пастыри, и Кубо, и осел над яслями, не говоря уже об Иосифе, терзающемся неожиданным прибавлением семейства. Едва смена света и звука намекнула, что программа изменилась, ссора мгновенно утихла.
— Что будут передавать? — спрашивает Пекар. — Если начнут нас, позови.
— Не волнуйся, показывают «Время»… — В Эльвире где-то глубоко и далеко, как эхо, отзывается злоба, и она про себя бормочет чужие слова из нового мужнина лексикона: — Ишь ты, скрипт и трансфокатор, магнитофон «Награ», держите меня. Хорошо еще, что не подагра. Как мальчишка. Ну погоди, я тебе еще сыграю «крейзи-комедию»!