Человечность
Шрифт:
А школа была прифронтовая: затемненные помещения, горстка учителей и учеников. Большинство Женькиных прошлогодних одноклассников в сорок первом эвакуировалось за Урал, а тех, кто остался в Покровке и пошел в десятый, по пальцам можно было перечесть. Ютились десятиклассники в бывшей раздевалке, где вместо вешалок поставили парты. На уроках сидели в пальто, писали карандашом: чернила замерзали в чернильницах. Тетради, учебники, дрова и уголь были дефицитом, как скупой военный хлеб. И все равно это была школа с ее уроками, звонками, переменами. Гостеприимная, постоянно обновляющаяся, она безостановочно вела Женьку Крылова по его самой интересной жизненной дороге. Но два дня тому назад привычное движение застопорилось, и он оказался на перепутье, о
Одноклассники по-разному восприняли новость. Валя Пилкин, улыбаясь чуть раскосыми глазами, засуетился больше обычного: «Ну что я говорил, а? Кому теперь нужна математика? В армию, в армию!» Если бы не очевидность факта — не вызов десятиклассников в горком, вряд ли кто принял Пилкина всерьез: слишком уж он был восторженно-забавен. Ничто его не задевало, он всегда был ясен, деятелен, улыбчив, ни на кого не обижался и откровенно недоумевал, если вдруг кто обижался на него самого. Он одинаково уживался со всеми и не понимал, как это можно с кем-нибудь не ужиться. В общем, Валя Пилкин был человек безвредный, покладистый, заметный, но его слова ничего не значили. Они скользнули по поверхности Женькиного сознания и исчезли, словно их и не было.
Витька Пятериков ухмыльнулся: «Ну, девочки, давайте напоследок я поцелую вас днем!» Витькины сальности заставляли Женьку краснеть. Женька познакомился с ним лишь в десятом классе: Витька жил в пригороде и до прошлого года учился в сельской школе. Как Женька ни приглядывался к нему, Витька оставался для него загадкой: он то нарочито щеголял своей развязностью, то был осторожен и сдержан. О себе он помалкивал и вслух своего отношения к звонку из горкома не высказал.
Левка Грошов доверительно заговорил с Лидой Суслиной. В классе он держался особняком и дружил только с девчонками. Что в нем нравилось Лиде, Женька не понимал. Правда, танцевал Левка превосходно — тут мало кто мог соперничать с ним, и Женька, конечно, не мог. Он немного завидовал Левкиной непринужденности в отношениях с девочками. У Женьки такой свободы никогда не было, он втайне досадовал на свою робость. Конечно, любопытно было бы узнать, о чем Левка говорил с Лидой и как он относился к вызову в горком. Но спрашивать об этом Женька не стал, у него своя гордость. Да и по правде, ему не так уж важно было знать, что думал Грошов. В конце концов идти добровольцем или нет — это дело совести.
Паша Карасев, Костя Настин и Миша Петров, узнав о наборе добровольцев в авиадесантные войска, ничего не сказали. Но Женька знал, что они думали: Паша и Костя были его друзья, а Миша как-то незаметно и быстро подружился с ними.
После уроков, на улице, Паша проговорил тихо и очень серьезно: «Знаешь, надо идти, надо…» Паша — чудаковатый мудрец, голова у него была набита деловыми планами, которые он выполнял с невыносимой для Женьки методичностью, потому что всегда следовал рассудку, в то время как Женька был на поводу у чувств. Начало войны Женька воспринял беззаботно: «Ну, это долго не продлится! Помнишь, как в «Если завтра война?» «Не думаю, что скоро, — возразил Паша, — не думаю…»
Эта Пашина рассудительность и нравилась Женьке, и чуть-чуть раздражала его. По правде сказать, в них было мало общего. Они нередко спорили между собой: для Паши важен был действительный смысл, а Женька во всем искал необыкновенное. Паша был домосед, а в Женьке жил неугомонный бродяга, которому всегда чего-нибудь не хватало. Он играл в футбол, ловил рыбу, бегал в пригород, занимался в драмкружке — где он только не бывал!
Он и теперь не усидел на месте — к счастью ли, к несчастью. А ведь это так хорошо — жить дома и не тревожиться за завтрашний день…
Женька и Саша вышли на центральную улицу. Темная, будто вымершая Покровка принимала на свои улицы и крыши новые и новые россыпи снега. Беспокойно гудели провода высоковольтки, веники деревьев отчаянно сопротивлялись порывам ветра.
Паша, как обычно, пойдет завтра в школу. Он по-прежнему будет решать задачи и читать книги, а Женька тем временем будет топать в ботинках с обмотками. Странно все-таки: желания у людей одинаковы, а доля им выпадает разная. И Костя Настин останется дома. Разве кто предполагал, что будет так? Костя-то — боксер, уж с ним-то, казалось, все ясно и просто…
Мишу Женька знал с осени прошлого года: Петровы эвакуировались из Ленинграда. Эшелон попал под бомбежку, тяжело ранило мать. Когда Миша вспоминал об этом, он выглядел старше и серьезнее остальных ребят. Однако по странной мальчишеской логике Женька считал его безнадежным юнцом: круглолицый, курносый, с ежиком рыжеватых волос и близко посаженными глазами, Миша, казалось, был навсегда обречен оставаться в подростках.
Петровы поселились у родственников. Мишин дядя работал на артиллерийском заводе, отец был на фронте. Заботы о больной матери, братишке и сестренке легли на Мишины плечи. Ему приходилось подрабатывать на станции грузчиком, чтобы купить хлеба и картофеля.
Миша тоже не уедет из Покровки — но тут случай особый.
Паша, Костя и Миша закончат десятилетку, все у них будет упорядоченно. Только Женька и Саша выбились из этой устойчивой колеи — Саша еще в прошлом году поступил на завод.
Саша — Женькина слабость и Женькина совесть. До Саши он старался дорасти, дотянуться как до высшей точки, за которой уже нечего было бы желать себе. В других ребятах все просто: он мог перечислить их достоинства и слабости, он помнил их жесты, их манеру говорить, — все, что относилось только к ним. А вот из Саши он не мог вычленить ничего: Саша вошел в его сознание целиком, все в нем было значительно, и все такое, что не придерешься: походка, голос, лицо, жесты.
По Пашиной походке всегда можно было определить, что в данный момент занимало его: если переваливался из стороны в сторону и посматривал, нет ли вокруг чего любопытного, значит, прочитал книгу или решил хитроумную задачу; если переваливался и голову опустил, то — задумался над чем-нибудь; а если шел, энергично размахивая руками, то, конечно же, спешил домой, проголодался. Все у него было на виду: добряк и ничего не умел скрыть в себе. Костя ходит — видно, что ни о чем не думает, кроме как о том, куда идет; Левка Грошов передвигается как-то боком, и нос у него всегда поднят слишком высоко: не ходит, а скользит; Валя Пилкин вовсе без походки, все у него будто с чужого плеча — жесты, слова, голос; Миша Петров ступает осторожно, словно опасается, что раздавит какого-нибудь муравья или невзначай толкнет кого. Одна Сашина походка ничего не открывала настырному Женьке: Саша не раскачивался и не плыл лебедем, не сутулился и не выпячивал грудь, а ходил себе обыкновенно, не тяжело и не слишком легко — в общем, как надо. И не было у него позы, бравады какой, мысли затаенной в походке, а в теле ни одной фальшивой черточки.
И голос у Саши — другого не надо. Левка Грошов будто напоказ говорит: произнесет фразу и сам себя слушает, хороша ли получилась. Женька отмахивался от его голоса, как от надоедливой мухи. Голос у Вали Пилкина ровным счетом ничего не выражал. Жужжал, как ему было положено, тоненько посмеивался, где надо и не надо. Паша Карасев говорил чуть-чуть небрежно, его не слушать, а понимать надо было. Ну а Миша Петров был вовсе без голоса: его надо было и услышать, и понять. В каждом из этих голосов было что-то поддающееся оценке, а вот Сашин голос был неопределим, хотя голоса лучше, чем у Саши, Женька и не представлял себе. Он никогда не мешал ему, не стремился перебить другие голоса или привлечь к себе внимание, но его всегда было слышно, и в нем Женька ни разу не уловил спешки, растерянности, чрезмерного удивления или какой-нибудь другой неестественной нотки; его нельзя было поколебать, он не существовал отдельно от Сашиных чувств и размышлений.