Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
— Дедушка, дедушка, — закричал Ваня, — я буду человеком с запада!
— И я, и я! — заторопился Вася.
Иван Михайлович снисходительно засмеялся:
— Ну, ну, будете, будете — хорошее дело. Тут вот приходили люди с запада, говорят: «Продайте нам сад, мы возле вашей горы, на месте вашего сада цементный завод построим». — «Ну, говорю, нет, до этого мы еще не дойдем! Пока я жив, сад так и останется садом». Райский уголок такой, тишина такая, птиц сколько, а здесь завод хотят строить! Дым будет, пыль, шум, суета. Нет уж, бог с ними, с такими людьми
— Дедушка, расскажи про пароход. Я сам читал, а ты рассказываешь лучше.
— Идемте, я дома расскажу. Сыро становится, что-то ноги ломит.
Он грузно поднялся. Внучата пошли за ним. Иван Михайлович тяжело переставлял ноги, тяжело вез их по песку. Они прошли, не замечая Виктора Ивановича.
«А ведь начинает сдавать старик!» — подумал Виктор Иванович об отце. Эти плисовые сапоги, эта одышка, постоянная усталость, бледное лицо, на котором морщины вдруг странно углубились. «Как изменяется время, и как изменяются люди!» Виктор Иванович вспомнил шумливость, постоянную энергию отца, и теплое чувство тронуло сердце, захотелось поскорей увидеть отца, поговорить с ним. Он поспешно пошел к дому. Иван Михайлович один сидел на балконе. Тьма уже здесь сгустилась, нельзя было различить лица, так белело оно чуть-чуть. А в доме светились окна, там слышались детские голоса.
— Ты что, папа? — спросил Виктор Иванович.
— Фу! — дохнул Иван Михайлович. — Вот поднялся на лестницу, и уже сердце так бьется, как будто хочет выскочить. Старость пришла. Уже и силы стали убывать совсем.
— Ну, старость! Только шестьдесят пять лет, а ты про старость говоришь! Вспомни-ка, дед-то наш сколько прожил…
— Это верно, деду под восемьдесят было, когда помер. Да мы-то вот хуже. Бог ее знает, вот бы теперь и пожить на спокое, о душе подумать, а что-то устаю.
Он замолчал, опустил голову, и во всей его фигуре в самом деле было что-то усталое, надломленное. Потом он заговорил, раздумывая, вполголоса, вспоминал:
— А бывало-то, будто уема мне нет! Эх-хе, где силы делись?
Он еще помолчал и заговорил еще тише:
— Ну, мне помереть можно: корень хороший в жизни у нас. Бывало, когда ты мальчишкой был, я все беспокоился, чего из тебя выйдет? Да поведешь ли ты наше дело, как нужно? А ныне и беспокойства уже нет. Про сына-то про мово, — он вдруг повысил голос до торжества, до радости, — про сына-то про мово слава по всей Волге идет! Да чего по всей Волге, — по всей Расее, гляди, рукой до него не достанешь!
И опять понизил голос:
— Ну и внучата герои-соколы. Слава богу, наладилась жизнь, мне и умереть можно.
Виктор Иванович слушал, весь сжавшись, напряженно, как бред слушал.
— Папа, ты меня прости, но это, право, неприятно слушать, будто ты в самом, деле умирать собрался.
— А что ты думаешь, Витя? Чудное что-то со мной происходит. Вот вечером иногда думаю: «Ну, батюшки, смерть!» Теперь я только одного хочу, чтобы господь избавил от наглой смерти, не помереть бы мне без покаяния, а то что ж, — покориться надо.
В дверях мелькнул свет. Груша вынесла лампу.
«Неужели идет смерть?»
На другой же день Виктор Иванович сам привез к отцу доктора Воронцова — толстого, бурливого человека. Воронцов шумно поздоровался со всеми, кто был на террасе, закричал Ивану Михайловичу:
— Ты что это заскрипел, старик? Мы, кажется, с тобой ровесники? А ты гляди-ка, я одной рукой два пуда вытягиваю.
— Было время, я тянул три пуда, а теперь вот боюсь, как бы самому не протянуться, — угрюмо усмехнулся Иван Михайлович.
— Ну, ну, ну, зачем такие мрачные мысли? Пойдем-ка к тебе, поговорим по секрету. Теперь самое время нам с тобой поработать для общества, — для себя уж мы поработали. Ты — гласный, я — гласный, мы с тобой таких делов наворочаем, — город до новых веников не забудет!
Спустя полчаса Виктор Иванович провожал Воронцова до ворот сада. Коляска ехала за ними.
— Очень утомлено сердце, — сказал Воронцов, — и, кажется, диабет. Это мы завтра исследуем. Похоже — он сдавать стал.
И еще через несколько дней выяснилось: Иван Михайлович болен безнадежно. Воронцов зачастил, привозил с собой других докторов. Ивана Михайловича выстукивали, выслушивали. Сперва он относился к этому покорно. Потом доктора ему надоели. Он заворчал, закапризничал, потребовал у сына, чтобы Воронцов ездил как можно меньше. И это лето вышло грустное, будто все кругом грустило вместе с андроновской и зеленовской семьями. Часто шли дожди. Волга постоянно была за завесой, небо нависало серое, низкое. У Ивана Михайловича болела спина, иногда по два и по три дня он не выходил из комнаты, тихо стонал, и гнетущий камень лег на весь дом. В солнечные же дни Ивана Михайловича выводили на балкон, он сидел в плетеном кресле, укутанный, смотрел вдаль и порой грустно улыбался.
— Волга, вот она, Волга!
А Виктор Иванович присматривался к отцу, все думал: «Как может измениться человек! Где его сила? Где его шум?» Он, сам того не сознавая, стал необычно нежен и внимателен к отцу, старался чаще быть возле него, по вечерам сидел долго-долго у его постели, говорили они тихонько о делах, о прошлом, и видать было: Иван Михайлович очень доволен такой переменой — и этими долгими тихими разговорами, и нежной заботливостью. Старик пытался шутить, но уже и шутки выходили печальными:
— Бывало, когда ты был помоложе, вот иной раз подумаю о смерти: «Батюшки, ничего не сделано до конца! Батюшки, все стоит на полпути! Умру — не справится Витька, все пойдет у него шиворот-навыворот». А ныне вот хотел бы, хотел бы что тебе наказать, да вижу: нечего наказывать — все-то ты сам лучше меня знаешь.
— Ну, папа, перестань, — перебил Виктор Иванович, — я не люблю, когда ты намекаешь на это.
Отец, улыбаясь, покачал головой:
— Чудак ты, Витя! Как же не намекать, когда это уже подошло?