Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
Шрифт:
«Я доходил до этого момента, мне страшно нравилось, когда доезжачий Данило проскакивал мимо графа с криком „Просрали волка, жопа“. И я брал на себя смелость говорить это в классе. Класс замирал. А он ухмылялся, позволял».
Проханов утверждает, что «в школе был постоянным диссидентом. Я устраивал обструкции своим педагогам, поднимал класс на борьбу с классным руководителем. Я не выносил халтуру, она меня возмущала». Предметом насмешек часто становились не только профессиональная, но и эстетическая компетентность преподавателей. В частности, все про того же словесника, годами ходившего в одной и той же косоворотке и мятых, годами не глаженных брюках, он сочинил своего рода фаблио, в котором были, в частности, строки: «Кузьмичишко, Кузьмичишко, где добыл свои портишки? — Было мне шешнадцать лет, подарил мне их мой дед!» — которое, с его легкой руки, распевал весь класс.
В романе «Дворец» описана влюбленность героя в свою учительницу начальных классов. «Нежность, которую он (Калмыков. — Л. Д.) к ней испытал, была не похожа на нежность к матери, а была мучительным обожанием ее голоса,
1
Эта злополучная часть тела вызвала в свое время пристальный интерес традиционного прохановского оппонента, главною редактора газеты «Дуэль» Ю. Мухина. Поводом стал пассаж в «Господине Гексогене»: «На солнечном дворе стояла железная кровать с пружинами. На ней, раскинув усталые руки, лежала мертвая женщина, и двое солдат насиловали голый остывающий труп. Один колыхался на женщине, двигая тощими ягодицами, другой держал женщину и босую ступню, и его глаза, не видя Белосельцева, были полны безумным солнечным блеском». «А я вот, — замечает проницательный Мухин, — задумался, почему Проханов поручил второму солдату держать труп за стопу? Это что — по Проханову — самая соблазнительная часть женского тела?»
Как насчет собственных текстов? Первый свой стих он сочинил 24 августа 1947 года. То был день города в год 800-летия Москвы, один из нерутинных, запомнившихся на десятилетия, праздников. Отдельной строкой в бюджете были прописаны затраты на иллюминацию Кремля, фабрикам предписывалось выпустить специальные сувениры, а завлитам театров — оживить репертуар пьесами соответствующей тематики. В ту ночь в Парке культуры состоялся карнавал, посвященный истории Москвы. Они гуляли там с теткой Ириной Петровной, разглядывали висевший в небе аэростат с флагом карнавала, подходили к гадалкам, гипнотизерам и звездочетам, на эстраде выступали артисты, а в детском городке был представлен уголок старой Москвы. Все это вдохновило Александра Андреевича на сочинение стиха, который, к сожалению, дошел до нас не целиком, но лишь отдельными фрагментами: «Воскликнул хан Батый сердито: все сжечь! и поднялся над Москворечьем татарский острый и кровавый меч…» — и далее: «Над Красной площадью дни и ночи горит красавица звезда».
Когда умер Сталин, ему исполнилось 15. Помнит ли он массовую истерию, похороны? «Смерть я помню, но сам этот день я проболел — как и многие крупные события и даты. Меня в детстве мучили ангины, которые порождали температуру страшную, скачки температуры, а температуры порождали бреды. И эти бреды носили достаточно творческий характер. В этих бредах, когда раскалялся мозг, кипела кровь, а в крови совершались сражения под стать сражениям мировой войны, когда эритроциты и лейкоциты бились с вирусами и я сам был Сталинградской битвой, в этих бредах проступала первооснова, возникали ощущения, мне казалось, что я влетаю в матку, откуда я вышел, возвращаюсь в смерть через ступени своего развития и рождения. И было страшно и сладко ужасно. День смерти Сталина я провел именно таким образом. Но чуть ли не на следующий день я позволил себе определенное, на мой взгляд, кощунство. Когда меня вызвали отвечать на уроке немецкого, я сделал ужасно огорченное трагическое лицо и сказал, что я настолько потрясен кончиной Иосифа Виссарионовича, что не могу сейчас отвечать. И она поняла мое состояние и не стала меня спрашивать. Хотя я вполне мог ответить. Я помню, что я решил почему-то проэксплуатировать эту социальную риторику, и до сих пор не знаю, что это — смелый, бравый, интересный или гнусный поступок?».
Взрослея, он больше времени проводит дома, глотая старые французские романы и поэзию символистов, но у него по-прежнему много друзей, в том числе одноклассников. У него есть не только обычные приятели, но и чуть ли не апостолы, ходившие за ним по пятам, например Гарик, художник, тоже поступивший вслед за Прохановым в МАИ и тоже в какой-то момент переставший учиться, но, как и многие вокруг него, быстро спекшийся и сошедший с дистанции: «увлекся экстрасенсами, стал медитировать и спятил».
К десятому классу Проханов, хотя и обладающий математическими способностями, ощущает себя скорее гуманитарием. Он часами мог читать наизусть Блока, сочинял романсы, музыку к стихотворениям Блока. Импровизировал на гитаре — целыми днями качался в кресле: «А когда пройдет всё мимо, /
Относительно советской школы тех лет принято считать, что она было торжеством серости, но, похоже, Проханову повезло больше, чем его среднестатистическим соотечественникам. С самого начала жизни к нему будто притягиваются эксцентричные персонажи — и вот он сводит знакомство к неким полусумасшедшим учителем психологии, посещает его дом на Масловке, где тот часами рассказывает ему о феноменологии Христа и Достоевского. «Я чувствую, — шамкал тот, паря в тазу свои подагрические ноги, — как во мне необъяснимо слились черты Достоевского и Христа». Проханов всегда очень ценил эту возможность отыскивать важную информацию независимо от режима и презрительно отзывается о диссидентах, ноющих, что в СССР они задыхались от информационного голода. «Никогда я не был обделен информацией, в самые советские годы. Была семейная библиотека, было общение, и главное было уметь находить». И «поэтому вся эта перестроечная гласность — все это херня».
Ближе к выпуску в его сознании происходит «поворот винта». Он по-прежнему частенько околачивается у окна, где программы вот уже много лет идут словно по расписанию: покачивается тотемный тополь, пробивается к свету деревце на крыше колокольни, в домике напротив, будто кукушка в часах, утром и вечером на авансцену выдвигается женщина, чтобы совершить свой традиционный стриптиз. Но однажды весной он открыл форточку, и «там трепетала мартовская синева, ослепительно синее, как у Грабаря, небо, мистическая лазурь, и сквозь эту лазурь неслись самолеты. Это была пора, когда авиационная техника каждый год рождала серии самолетов. Над Москвой каждый год летали десятки новых реактивных самолетов. Вдруг появлялась какая-то гигантская сумасшедшая машина, от которой грохочет весь город. Это было зрелище, они готовились к весенним, майским, победным парадам».
Освоением неба занимались в массовом порядке, систематически, как сорок лет спустя, тоже в массовом порядке, начнут осваивать киберпространство. В небе бушует настоящая «война миров»: там столпотворение, биток, ходынка, оно не пустое, оно кишмя кишит живыми существами и рукотворными объектами. Незнайка с друзьями — и те летят на воздушном шаре: «и все доступно уж, эх-ма, теперь для нашего ума». «Я высовывался и долго смотрел, и идея самолетов поразила мое воображение. Она была поэтическая, а не техническая, конечно. Эти самолеты тайно говорили, что развивается авиационно-космическая программа. Это было рождение реактивной авиации, и бомбардировщики должны были таскать ядерное оружие через океан, создавались носители». Так у него возникла идея поступать в МАИ, и летом 1955-го, впервые соблазненный «романтикой техносферы», он поступает на радиофакульет Московского авиационного института им. С. Орджоникидзе. Институт был на Соколе.
Весь первый курс Проханов настойчиво вгрызается в учебники, пытаясь понять, каким образом над колокольней воспаряют летательные аппараты, но довольно быстро математика, радиоуправление, сопромат, специальные технические знания, «всякая мура, которая не была связана с самолетной мифологией», наскучивают ему, он начинает прогуливать. Одна за другой следуют «мучительные» сессии, за которые он отхватывает но три двойки. Несколько раз его почти отчисляли.
По идее, Проханов почти ровесник персонажей «Я шагаю по Москве», и почему бы не предположить, что его повседневная жизнь тех лет очень напоминала ту, что вели шпаликовские герои? Но, похоже, этот фильм имел к нему не больше отношения, чем, к примеру, «На последнем дыхании». Ом не участвовал в КВНах, не рисовал на скорость лошадь, не шшмался комсомольской работой, зато вел жизнь «декадента»: унимался Блоком, участвовал в литературных вечерах и даже — однажды, на первом курсе — занял первое место на конкурсе циклических галстуков. «Ваш лиловый аббат будет искренне рад и отпустит грехи наугад», — манерным баском вытягивает он на литературных вечерах, под гитару, романс Вертинского. Там же он декламирует свои «декадентские», позиционируемые им как написанные «под Северянина и Бальмонта», стихи: «Умирают левкои, легко им, как сиреневый пар — парк», — словом, ведет полубогемное существование модного в студенческой среде человека, неформала и диссидента; не зря полвека спустя он с явной симпатией будет наблюдать за Бугаевым-Африкой, почувствовав, по-видимому, в нем знакомую натуру. В компании с актерами, балеринами и художниками он зависает в мастерских каких-то инакомыслящих скульпторов. Они пьют сухие вина, рассматривают слайды Парижа, острят, беседуют о стихах и романсах. Однажды в каких-то гостях он впервые встречает живого Евтушенко, который тогда уже находился в ореоле своей славы: «накачанный адреналином, был красив, прекрасно владел средой, на него восторженно смотрели девушки, ему внимали взрослые мужчины». С одной стороны, он ему страшно понравился, с другой, что неудивительно, вызвал дикое раздражение: «потому что я, конечно, внутренне ревновал». Тогда он еще даже не предполагал, что сорок лет спустя Евтушенко посвятит ему несколько глав своего автобиографического романа.
Евзерихин. «Парад в Тушино».
С этих вечеринок он часто уходил не один; во «Дворце» упомянута женщина старше его, которую все называли «жена дипломата».
— Правда ли, что вы заняли первое место на конкурсе экзотических галстуков? Честно говоря, это про какого-то вашего героя сказано, но вы же обычно ничего не придумываете.
— Это и правда, и не совсем. Это был первый курс, новая среда, после школы… нас пригласили в какой-то соседний институт, может быть кулинарный, где было обилие женщин… там было состязание какое-то… и я выиграл галстук, мне девушка подарила его… более чудовищного я не встречал в жизни… подбор цветов… какая-то химия… Нет, он не сохранился, я очень быстро от него избавился… он сразу стал причинять мне эстетическое страдание. Но да, я его выиграл.