Человек случайностей (др. изд.)
Шрифт:
Случались также минуты слез. Остин задумывался: изменилось бы что-нибудь, если бы он знал, что Дорина сейчас на небесах? Mihi quoque spem didisti. [8] А может, все-таки существуют слезы чистого сожаления о совершенных грехах и уверенность, что спасение после смерти возможно? Вот только его слезы не были так бескорыстны, и проливал он их не потому, что перед ней провинился, а потому, что ее утратил, а еще точнее – потому, что очень сильно чувствовал ее отсутствие возле себя, исчезновение объекта стольких ласк, принуждений и запугиваний. В сущности, он беспокоился больше о себе, нежели о ней, предчувствуя, что она еще принесет ему ужасную муку. Ее страх превратил его в тирана. И вот она ушла вместе со своим страхом, и это его напрочь выбивало из равновесия.
8
Ты
Мэвис каждый день готовила ему, но сама питалась отдельно. Миссис Карберри ходила на цыпочках. Остин временами уходил из дома и, как будто позабыв о смерти Дорины, бродил по Лондону и все высматривал ее на автобусных остановках, в метро, в уличной толпе. Упорно старался увидеть ее лицо. Дорина где-то живет – это впечатление его не покидало, хотя он и знал, что ее нет нигде в этом мире, но уж точно нет и в той глубокой яме, куда опустили до смешного маленький гроб.
Он знал, что Мэвис встречается с Мэтью, но был убежден, что в настоящий момент им не до выяснения собственных отношений. О брате думал лишь время от времени. Казалось, Мэтью по доброй воле исчез на время из числа живых; к нему нынешние события не имели отношения, как к чужому человеку. Сейчас Остину все казалось бессмысленным, но в этом чувстве содержалось некое утешение. Элегическая печаль и одиночество среди толпы не приносили радости, но и не пугали. Дорина забрала с собой свои призраки. Трудно было бы выдумать более надежный финал.
Но в то же время Остин лишился и цели. По его мнению, такое полное погружение в другого и было любовью. Он много размышлял над понятием любви. Сколько же душевных сил он растратил в размышлениях: любит ли его Дорина, будет ли любить вечно, а может, нанесет смертельный удар, влюбившись в кого-нибудь другого? Не навязал ли он Дорине своей воли, словно был Богом, не желающим страстно ее возвращения? Но ведь именно Бог всегда ревнует и страстно жаждет возвращения: разве в Библии слово «ревнитель» не встречается впервые именно применительно к Богу? Должны ли мы быть лучше нашего Создателя? Но Создателя нет, и поэтому нет никакой логики.
Ясно было, что они с Дориной живут не так, как надо, не умеют найти применения той силе (разве что уничтожить с ее помощью друг друга), которая и давала им любовь. «Сейчас она ушла, – думал Остин, – из моей жизни навсегда. Я всего лишь оживленный прах. Буду жить дальше, как будто во сне, бросаемый то туда, то сюда, чуть ближе, чуть дальше – согласно цели, которую природа навязывает животным вроде меня». Но сейчас не хватало даже такой цели, и дни проходили, будто полоса пустого, безнадежного настоящего. И только временами вместе с предчувствием выхода из немощи пробивался ручеек удовольствия. Эта капля радости возникала из мысли, которую трудно было отогнать: кто знает, не была ли эта смерть самой счастливой развязкой? Ведь он так хотел, чтобы Дорина ушла от мира, чтобы хранилась где-то только для него. И вот сейчас ее схоронили навсегда в темнице, из которой нет выхода. Наконец она оказалась в полной безопасности, и ему никогда уже не придется за нее волноваться.
Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.
Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.
Письмо Грейс звучало так:
«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней, потому что боязнь потерять только усиливает любовь. Ничего более ужасного не случалось еще в моей жизни. Мне так тяжело обо всем этом писать. Я не знаю, любишь ли ты еще меня. Я люблю тебя безгранично, а ты меня, наверное, только отчасти. Раньше мне казалось, что это не имеет значения, потому что мужчины всегда любят только наполовину, в то время как для женщины смысл жизни – в любви. Как горько! Не хочу ничего говорить по
Грейс».
Людвиг спрятал колечко в стол. Письмо причинило ему ужасную боль. Но причина для отъезда у него была, и если бы Грейс не пыталась его понять, ему было бы еще больнее. Жизнь с Грейс распалась, по крайней мере на сейчас. И он должен был спасаться бегством в одиночество. Ощущение полного хаоса, охватившее все существо, приводило его в отчаяние, почти в бешенство. И только уединение, ничего не решая, могло принести хоть какое-то облегчение.
Смерть Дорины от удара тока в дождливое утро в маленькой гостинице в Блумсбери пробудила у Людвига отвращение к самому себе и к реальности, которая вдруг так грубо ворвалась в его жизнь. Он не обвинял Грейс. Не считал, что Дорина сделала это обдуманно. Это была чистая случайность, но она все равно давила своим ужасным подтекстом, который Людвиг не в силах был понять и перенести. Он видел Дорину как раз в день ее смерти. Видел и прошел мимо. Как ужасно! Он никому не рассказал об этом. Но вечно будет помнить, что прошел мимо. Это воспоминание будет вечным наказанием, спасти от которого сможет только какой-то отчаянный поступок или бегство. Он и убежал в Оксфорд. Сейчас все казалось рискованным, сомнительным, нерешенным. Разговор с отцом, говорившим спокойно, свободно и властно, потряс его. Былой уверенности уже нет, он должен заново все обдумать.
Он написал Мэтью, но ответа не получил. Подсознательно тянуло увидеться с ним, объяснить, почему так поступил, но Людвиг не хотел навязываться: ведь Мэтью сейчас, наверно, почти все время проводит с Мэвис. И огорчало то, что Мэтью, прежде всегда свободный, очень изменился. Людвиг подозревал, что магическая притягательность Мэтью могла ослабеть. Предчувствовал, что человек, чей ум был для него непререкаемым авторитетом, впал в отчаяние. Вряд ли Мэтью сейчас годится в советчики, так что дальше придется пробиваться без помощи лоцмана.
Но в каком направлении? Колледж опустел, все разъехались на каникулы. Оксфорд без студентов, захваченный толпами туристов, казался каким-то нереальным. От его вековой красоты на Людвига веяло холодом. Он пытался работать, но не было желания. Сидя в библиотеке, Людвиг впадал в дремоту, наполненную страшными призраками. Возможна ли прежняя цельность, или отныне он обречен отказаться от одной половины своего «я» ради того, чтобы сохранить другую?
Ему не давала покоя мысль, что в любую минуту можно автобусом доехать до вокзала и сесть в лондонский поезд. И еще сегодня вечером он обнимал бы Грейс. Оставаясь на месте, он слушался приказа, который, как ему казалось, приведет к спасению. Но неужели, чтобы поступать в соответствии с законами, нужно так терзать самого себя?
Часы на колледже Мертона пробили три четверти, и полый звук последнего удара растаял в бесконечности. Человеческая жизнь всегда балансирует на грани распада, и от этого любой поступок лишается смысла. Людвиг ощущал свою молодость, ощущал физически, словно все его тело превратилось в какой-то начиненный энергией, раскаленный снаряд. Но сам он вертелся и метался внутри этого снаряда. Решение, принятое сейчас, окажет влияние на всю его жизнь, на ее ценность, на самые глубокие ее слои. От сегодняшнего выбора зависит его будущее. Самые разнообразные сорока– и пятидесятилетние Людвиги смотрели на него печальным, даже, может быть, циничным взглядом. Так какому же из этих бледных очертаний дать право на жизнь? Кем быть?