Человек-тело
Шрифт:
Впрочем, я бы поспорил (сам с собою) о цвете и качестве говна. Скорее всего, поносный фонтан страха был жолтым, а коричневые до черноты кучи — это шахтерский пейзаж современного мира.
Мысль № 9
Пусть благосклонный читатель сам угадает, какой певец автору слаще — тот, чьи штаны топорщит робкое, тайное и постыдное, или тот, у кого из зиппера фонтанирует наглое, громкое, сладкое…
Последний этап бытия
1
Вот
Или же эта тетрадь — послание мне? Или — не мне?
Дочитав ее записи до конца, я с умилением обнаружил, что лилию, стишок и пукан моя девочка отнесла на счет своего безумия. Так и не поняла, кто была эта таинственная женщина, хотя разгадка совсем близко покачивалась, как цветок на ветру.
Эх уж, эта синяя тетрадь, где мы все трое пишем, невольно подражая друг другу стилистически, так, будто бы всё это написал какой-то один человек. Сверхчеловек.
Вчера они заявились ко мне неожиданно, без звонка. Как выяснилось в ходе беседы, это Кокусев настоял на визите. Новое, теперь уже окончательное явление Анны в его жизни навеяло ему ностальгические воспоминания. Это первый визит. Они обойдут всех, кто еще жив в этом мире. Надо бы вообще собраться на грандиозную пьянку. Конец затворничеству. Несколько лет он не выходил из дома, как Ниро Вульф. Как жаль, что мы так много лет не виделись. Столько лет не говорили о пустяках.
Впрочем, коснулся наш разговор и поэмы «Хуй»:
— Странно, что ты не издал ее в построечные годы. Сейчас, конечно, ее никуда не возьмут, да и устарела она. Но вот году эдак в восемьдесят девятом, девяностом…
— Нет, — поправил я. — Тогда Ленин был еще неприкосновенен. После путча — да. Когда над миром взошла репа Ельцина, круглая, как луна.
— Ага. Выглянул из-за горизонта, как джинн, — засмеялась Анна.
— Так что же не издал-то? — настаивал писатель на своем вопросе.
Я не ответил, он не обратил внимания. Моцарт я, — подумал я. — А ты Сальери. Может ли Моцарт хоть раз в жизни одним махом всех Сальери рубануть топором?
Оказалось, что разговор о моих литературных делах был лишь поводом поговорить о своих.
— А я, представь себе, — сказал он, — чуть было не лишился всего своего творческого наследия.
— Да ну? — изобразил я удивление, пытаясь сообразить, на какой информации основаны его слова.
— Моя экс-супруга пыталась сжечь все мои рукописи вместе с дачей.
— Да ну? — я повторял, как попугай, уже приняв самый худший вариант: девчонку поймали за поджогом, она сидит перед каким-нибудь Пилипенкой и колется, колется, словно лед для коктейля, рассказывает все — и про грибы, и про инженера-химика.
— Точно! — продолжал Кокусев, — ты ведь и не знаешь, я тут был женат несколько месяцев. Совсем еще ребенок, семнадцать только что стукнуло, и замуж ей закон только что разрешил. Мне даже казалось, что я ее люблю. Но любовь в жизни бывает одна. Тьфу, тавтология!
Он посмотрел на Анну, я тоже посмотрел на нее. Лицо этой женщины оставалось непроницаемым, а взгляд направлен в кухонное окно.
— Но вся штука в том, что брак-то этот оказался незаконным, так-то! Как выяснилось, мы с Анной и вовсе не разводились, — он толкнул в бок свою законную жену, та повела плечом и пригубила из бокала.
— Уж и не знаю, чего она хотела, — продолжал Кокусев. — Мне даже пришла в голову дикая мысль, что она намеревалась сжечь именно рукописи, а не дачу.
— Но рукописи не горят.
— Горят. Я об этом как-то написал в одном романе…
— Не читал. Я только Булгакова вот…
— Да никто этот мой роман не читал. Я, видишь ли, последние годы в стол пишу.
— С какого хуя?
— Писатель должен писать.
— Кто это сказал?
— Ильф и Петров.
— А Булгаков сказал, что рукописи не горят.
— Он мудак. На букву «ч», — Кокусев кивнул своей жене, и она почему-то хохотнула. — Рукописи горят и сильно воняют при этом. Так воняют, что задохнуться можно. Что она и сделала, царствие ей небесное, хоть такового и не существует в природе.
— Кто — «она»?
— Моя молодая незаконная супруга.
Аннушка смотрела на меня, пытаясь определить по выражению лица, как я приму весть о гибели той, которую драл во все дыры. Мое лицо было непроницаемым. Я спросил:
— Да что случилось-то?
— Моя ошибочная молодая супруга, — начал Кокусев, — завалилась на дачу и решила зачем-то ее сжечь. Рукописи лежали на веранде, в виде пирамиды Миккерина. Она эту кучу подожгла. Думала, что дача займется. Так мне местный следователь сказал, они восстановили последовательность событий. Из картонных коробок стал выделяться невидимый угарный газ. Девочка и не заметила, как умерла. Коробки-то погасли, но дыма было достаточно, чтобы соседи, тетя Лампа и дядя Гриб, вызвали пожарных. Когда те приехали, то обнаружили тлеющую пирамиду и скорченный труп подле нее. Ни единой строчки не пострадало.
— Теперь эти тетради опалены, обуглены снаружи, — подала голос Анна. — В далеком будущем их стоимость повысится. Надо тебе только бы повесть об этом написать, чтобы документально засвидетельствовать. Потомки будут в золоте купаться, правонаследники.
— А они у нас будут? — Кокусев опять толкнул в бок свою пожилую жену.
— А почему бы и нет? — сказала она. — Я все еще женщина.
2
Опускаю те пустяки, о которых мы говорили дальше, ибо все это были пустяки. Супруги простились и ушли. Мне так и не удалось за весь тот вечер поймать взгляд Анны. Зато «писатель», как называла его моя покойная девочка, много раз заглядывал мне в глаза, особенно долго, будто рассматривая мое глазное дно, когда тряс энергично руку на прощанье. Я уверен, что в последний раз в своей жизни видел этих людей.