Чем пахнет жизнь

на главную

Жанры

Поделиться:

Чем пахнет жизнь

Чем пахнет жизнь
5.00 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Philippe Claudel

Parfums

Copyright © Editions Stock, 2012.

Акация

Acacia

Климатическая несуразность: я знаю – есть деревья, покрытые снегом в начале июня. Этот снег густой и в то же время невесомый – пушистые грозди, которых вечерний ветерок касается так же легко, как гладят живот возлюбленной. Я качу на велосипеде по разбитой дороге, идущей под уклон за кладбищем Домбаля, города, где я родился, города, где я вырос, города, где я живу и сейчас, к заброшенному стадиону Соммервилле, где мы привыкли играть. Догонялки, вышибалы, полицейские и воры. Друзья ждут: Нош, Вагетты, Эрик Шошнаки, Дени Поль, Жан-Марк Сезари, Франсис Дель Фабро, Дидье Симонен, Дидье Фо, Жан-Мари Арну, Маленький Жан, Марк Жоне. Высокие акации застят светлое небо, смыкаясь в резной свод. Листья в форме античных монет. Шипы терновых венцов – для кого они? Я кручу педали, зажмурившись, откинув голову назад, упиваюсь запахом лепестков и искрящейся радостью, которую вновь приносит с собой каждая весна. Дни скоро станут длинными-длинными, как наша жизнь. Мы будем ждать вечера под вечно новое пение птиц и концерты лягушек. И, с изумлением уловив последнюю прохладу земли, освежимся ею. И туманы уйдут в чужие края, далеко-далеко, чтобы вернуться лишь в октябре. Небо расцветится розовыми закатами, окаймленными оранжевым и бледно-голубым, как на картинах Клода Желле, больше известного как Лоррен, – он родился в нескольких лье отсюда тремя веками раньше. Цветы акации пахнут медом и первоцветом, в них гудят пчелы, упившиеся и пошатывающиеся в теплом воздухе, точно крошечные мохнатые сатиры. А мы, маленькие представители людского племени, ищем на нижних ветвях тяжелые грозди бледно-кремового цвета. Мы срываем их, невзирая на царапины на пальцах и запястьях, и выступающие капельки крови – знаки нашего мужества. Укутав юных покойниц в салфетку, я качу домой, крутя педали что есть сил. Проезжаю мимо уснувших боен, где бычьи туши висят на крюках в холодильных камерах, размышляя о своей недолгой судьбе. Мама замесила тесто. Мы погружаем в него грозди, тяжелеющие в светлой лаве. Теперь – поскорей опустить их в кипящее масло, чтобы глубинный аромат не умер, но остался пленником под корочкой. Тонкой. Золотистой. Ночь за окном распахнула свой глаз цвета берлинской лазури. Кот у плиты наблюдает за нами, думая о чем-то своем. Уже поздно. Еще рано. Глаза блестят, губы жжет, а мне все равно – я кусаю хрустящую гроздь, полную цветов, улыбок и ветра. Я пробую вкус весны.

Чеснок

Ail

Сначала нож надрезает зубчик. Нож, чье лезвие

отточено так остро, что похоже на очень тонкий серпик луны. Этот самый нож моя бабушка – которую все зовут Блошкой, несмотря на высокий рост, – ничуть не стесняясь, одним точным движением всаживает в горло кроликам, выпуская кровь, и я никогда не отвожу глаз, предпочитая это откровенное убийство лицемерной палке, которой у иных принято забивать животных. Мой отец тоже так делает. Я не пропускаю ни одной «казни». Особенно мне нравится момент, когда, сделав небольшие надрезы вокруг лапок, он разом, как носок, выворачивает шкурку, отделяя ее от тельца цвета слоновой кости с синевой. Из чеснока, чей очищенный зубчик похож на клык хищника, орудие убийства вырезает крошечные кубики, перламутрово-белые и чуть жирноватые на вид, которые не успевают распространить свои ароматы, потому что бабушка быстро-быстро ссыпает их в черную помятую сковороду на уже шкворчащий бифштекс. Взрыв. Дым, как в кузнице. Щиплет глаза. Кухня маленького дома номер 18 по улице Шан-Флери тонет в белых клубах. Я глотаю слюнки. Пахнет чесноком, горящим маслом, мясом, чьи кровь и соки, соединяясь с растопленным жиром, превращаются в восхитительную подливу. Я жду, в животе сосет. Я за столом. В руках вилка и нож. Белая полотняная салфетка повязана вокруг шеи. Еще не достаю ногами до пола. Мальчик-с-Пальчик, а сейчас стану сказочным Людоедом. У меня вся жизнь впереди. Бабушка выгоняет чад в окошко, выходящее на двор, и шлепает на мою клееную фаянсовую тарелку – я люблю ее растрескавшуюся глазурь и картинку, сцену охоты, – жареный бифштекс, который мы только утром купили в мясной лавке Пти-Мера на улице Карно. Кубики чеснока скукожились. Одни стали рыжими, другие коричневатыми, третьи – цвета карамели, а некоторые, удивительное дело, сохранили свою жасминовую белизну. По горячему золотистому мясу растекается их неосязаемое чудо. Творение свое бабушка завершает, мелко нарезая черными портновскими ножницами немного петрушки, которая сыплется на мясо, придавая ему аромат живой травы; потом смотрит на меня с улыбкой. «А ты не ешь?» – спрашиваю я. «Смотрю на тебя – и сама сыта», – отвечает она. Она умрет, когда мне исполнится восемь лет.

Самогон

Alambic

Что за домишко в Мабюзе – доски едва обтесаны, плохо пригнаны, местами почернели, словно их за долгие годы вылизал медленный огонь. Он стоит на выступе над Саноном, близ моста Пьера Эскюраса, каким-то чудом держась на высоком обрыве над самым течением. Внизу – зимняя вода, скудная, серая и мутная, длинные водоросли колышутся грязной шевелюрой, а неподалеку порт Большого канала, где стоят бок о бок баржи, точно большие рыбы, разбухшие от известняка и угля. В январе месяце домишко пробуждается от сна. Слышен скрип, непонятные шорохи, присвист пара и дыма, стук капель и бульканье, иногда – кашель или пение, свист сквозь зубы, а подчас и ругательства. Мы, ребятня, ошиваемся вокруг, раздувая ноздри и разевая рты, вдыхаем все, что сочится из этих стен, переполняя грудь, и даже не замечаем холода, от которого немеют пальцы и краснеют щеки. Невидимый перегонный куб и его хозяин, тоже невидимый, притягивают нас, мотыльков, кружащих у сорокаградусного солнца. Да, там, окутанное непостижимой для нас тайной, оно самое – солнце, в изгибах лабиринта раскаленной меди превращается в спирт. Солнце плодов, золотых и лиловых, мирабели, груш, слив и терна, собранных несколько месяцев назад у древесных корней, – они были такими спелыми, что попадали от своей сахарной тяжести и полопались под напором теплой мякоти, а потом их смешали в бочках, где они вовсе даже не сгнили, а слились друг с другом, перебродив в густое пенное сусло. В домишке над рекой разыгрывается последний акт. Плоть становится чистым спиртом. Аппарат разливает жидкость в бутылки и фляги, принесенные нашими отцами, но делится и с ангелами тем, что великодушно выпускает кривобокий домишко. Наверно, на небе хмелеют от этих паров, но здесь, на земле, мы – уже не ангелы, еще не демоны, – превращаемся, благодаря им, в шальных фавнов, выписываем зигзаги на велосипедах, смеясь просто так, счастливые, хмельные от этого сорокаградусного бриза, хмельные от жизни.

Возлюбленные

Amoureuses

Так чем же пахнут наши возлюбленные крошки [2] , когда наши губы впервые встречаются с их губами и потом решительно не знают, что делать дальше? Мне 12 лет. Девочки на меня не смотрят, а мальчики смеются над моей худобой. Мое ветреное сердечко чуть не выскакивает из груди, когда мимо проходит черненькая Натали или беленькая Валери. Я пишу стихи и украдкой сую листки им в руки, с утра, в восемь часов, приходя в коллеж имени Жюльенны Фаренк. Клеопатра, Елена Троянская, Афина, Афродита, Диана, Нефертити: я умещаю в своих виршах всю программу по истории и мифологии. Еще я беззастенчиво граблю авторов из учебника французского: «Валери, под мостом Воров тихо течет Санон и уносит нашу любовь» или «Завтра с рассветом я в школу бегу, Натали, знаю, ты меня ждешь, быть вдали от тебя не могу» [3] . Но Натали вовсе меня не ждет. Чтобы выразить всю мою страсть, я придумал для Валери глагол «преобожать» – этакая превосходная степень от «обожать»: «Валери, я тебя преобожаю!» В ответ я получаю лишь пожатия плечами да брезгливые гримаски. Мои стихи кончают свой век скомканными в сточных канавах. Их бросают туда на моих глазах. Собаки и кошки их орошают. Стоять на стреме – только на это я и гожусь, мое дело – предупредить Франсуа, целующего Натали, или Дени, делающего то же самое с Валери, чтобы приближающийся взрослый не застукал их в узких переулках, что соединяют улицы Жюля Ферри и Жанны д’Арк. Я, покладистый маленький рогоносец, оберегаю покой романов, которые с моими возлюбленными крутят другие. Потом я спрашиваю их, чем пахнут эти поцелуи, каковы они на вкус, скопированные с тех, что можно видеть каждое воскресенье на экране кинотеатра «Георг», – а эти киношные поцелуи, столь же пылкие, сколь и застывшие, вполне могли бы сойти за рекламу клея «Момент». Это называют «взасос». Я не знаю, что это значит, но мне почему-то представляются войлочные тапочки, которые я ношу дома. Они старенькие, клетчатые и плохо пахнут. Познаю я, что это такое, через несколько месяцев: это будет не с Натали и не с Валери, а с Кристиной Френци. С толстушкой Френци. День рождения у Вагеттов. Мы едим торт. Запиваем газировкой «Sic», апельсиновой и лимонной, психоделических цветов. Кто-то ставит музыку, медленный эстрадный мотивчик, такой же сладенький, как наши напитки. Все топчутся, как могут. Многие девочки в шортах. Сидеть остались только мы двое, она и я. Она придвигается ко мне, берет за руку. Я не смею отказаться, и вот мы уже в обнимку. Мои руки коротковаты, чтобы обхватить ее всю. Мне немного стыдно. Что подумают Натали и Валери, которые обнимаются с моими друзьями, так близко, так далеко? Я закрыл глаза. И опять она сама приближает свое лицо к моему, ищет мои губы, находит их, целует. Шелковистые волосы пахнут тем же шампунем «Dop», что и мои, но и чем-то еще – растительным, сладким, засахаренным, это запах лакомства, кондитерской, запах травы, лугов, я не могу подобрать ему название, – но, не в силах оторваться, счастливо вдыхаю его в ямке ее шеи, на губах, и целую, целую эти губы, я уже и сам этого хочу. Забыта Натали, забыта Валери. Так им и надо. А когда после танца толстушка Френци делает то же, что все остальные девочки с мальчиками – усаживается мне на колени, и боль пронзает мои голые ляжки, придавливая редкие мускулы к костям, я не произношу ни слова. Стискиваю зубы. Вдыхаю запах ее затылка, щек, губ. Мы снова целуемся, и после этих поцелуев с зеленым душком засахаренного дягиля – наконец-то я понял, чем они пахнут – я еще много лет буду открывать стеклянную банку с цукатами, которые мама хранит на нижней полке кухонного шкафчика и украшает ими кексы и ром-бабы. Запускать в банку пальцы, брать засахаренные стебельки, сладкие и липкие, подносить их к носу и, зажмурившись, есть, сидя на холодном линолеуме; и вспоминать толстушку Френци, ее поцелуи, – но еще и Мишель Мерсье, чьи умеренно эротические похождения показывают по телевизору каждое лето, – и напевать медово-сладенький мотив, который свел нас: «Мы пойдем, куда ты захочешь, когда ты захочешь, и мы будем любить друг друга, даже если не станет любви». Будь благословен Джо Дассен – ведь он помог мне куда больше, чем Аполлинер и Гюго, вместе взятые.

2

Отсылка к стихотворению Рембо «Мои возлюбленные крошки».

3

Парафразы хрестоматийных стихотворений «Мост Мирабо» Гийома Аполлинера и «Завтра с рассветом» Виктора Гюго.

Лосьон после бритья

Apr`es-rasage

Я смотрю на отца снизу вверх, высоко задрав голову. Мы в подвале нашего дома, в ванной комнате. Перед ним, над раковиной, висит на стене туалетный шкафчик с тремя зеркальными дверцами. Поворачивая их, можно видеть вместо одного лица три, а иногда – и еще больше. Электрическая бритва скользит по коже, которую отец натягивает пальцами, разглаживая. Он проводит несколько раз по одному и тому же месту – и вот оно, наконец, совсем гладкое, в красных прожилках. Лицо молодеет под моим неотрывным взглядом. Уходит ночная щетина, белая или серая, пепел, которым присыпали его во сне, чтобы состарить и отнять у меня. Музыка бритвы – псалом. Молитва, состоящая всего из двух-трех нот на низкой частоте, монотонная песнь муэдзина. В ванной комнате всегда сыро. Пахнет остывшим хаммамом. Раздевалкой в бассейне. Окна нет. Чтобы проветрить, надо устроить сквозняк, открыв две двери – прачечной и летней кухни. Отец выдергивает вилку бритвы из розетки, сматывает шнур, убирает ее в туалетный шкафчик, на левую полку, и берет широкий и плоский флакон с зеленой водой. Mennen, для нас, мужчин. Мне-то еще далеко до мужчины. Он встряхивает флакон над левой ладонью, и жидкость щедро брызжет прямо в руку. Как в рекламе. Он быстро-быстро похлопывает мокрой ладонью по щекам, подбородку, шее, раз, другой, третий. И нас вдруг захватывают дерзкие запахи ментола и цитруса, особенную резкость им придает спирт, витающий в воздухе и пощипывающий ноздри. Но это развеивается быстро. Остается лишь душок, что-то от мелиссы, и лимона, и садовой мяты, которую я люблю иногда пожевать, так пахнет ее изумрудный лист и светлый отвар, и еще желтая цедра, и, кажется, перец. Мой отец, который зовет меня то Нономом, то Жюло, наклоняется ко мне. Подставляет горящие щеки, и я их целую. Ритуал. Они стали странно мягкими, нежными, ничего мужского. О чудо бритья и зеленой воды – из взрослого человека мой отец снова стал младенцем.

Вечеринка

Boum

Пусть ясный день за окнами выбелил фасады, а нам нужна ночь. Искусственная. Созданная своими руками из подручных средств. Мы молоды, лет по 16, не больше, и уже себя хороним. В подвалах. В заколоченных сараях. В затянутых брезентом гаражах. Мы ищем темных местечек, мертвых углов, диванов, продавленных уже до того, что их подлокотники служат нам ширмами. Спрятаться от всех. Спрятаться от себя самих, от своей боязни приблизиться к девушке, ощутить ее рядом, впритык, попытаться нащупать рукой ее бедро, груди, найти ее губы, но чтобы она не увидела этот пламенеющий прыщик на нашей щеке, на левой. Лучше вообще ничего не видеть. И не давать ничего видеть. Лучше и ничего не слышать, пусть наши «люблю» глохнут под децибелами, будь то MC5, «Рамоунз», Патти Смит, «Телефон», «Траст», «Клэш» или «Секс Пистолс». Потом всегда можно прикинуться, что мы вовсе их не шептали. Слепые. Глухие. Немые, или почти что. А в животе – клыки, терзающие нутро: осмелюсь – не осмелюсь, и даже первое спиртное не может их утихомирить. А потом – танцевать, пустить свое тело вразнос, в ритме ли, нет ли, танцевать до упаду, чтобы не лопнуть от всей этой энергии, которая в нас бродит, которая в нас бьется, чтобы изойти потом, и влагой, и драйвом в полутемной комнате, где уже нечем дышать и так хорошо задыхаться, ощущая всем телом этот жар, кислый, животный, отроческий, от футболок и рубашек, липнущих к коже, вязнущих в дыму сигарет… И чувствовать, как шибает дрожжами и хмелем, молодыми телами, духами девочек, накрашенных под Нину Хаген, Кейт Буш или Лене Лович, дезодорантами мальчиков, а порой и врывающимися нотками отработанного масла, бензина, смазки, уайт-спирита из гаража. Долгие часы напролет, в ожидании неизвестно чего, в эти жискаровские годы – чопорные, голые и пустые – на краю огромной бездны под названием «жизнь», в которую нас

тянет: так бы и бросились живыми бомбочками, ничего о ней не зная, бешеные, разнузданные, мало чем заморачивающиеся, насквозь пропитанные мечтами и любовью, исторгающие из себя выпитое пиво и взрослый мир. А потом, позже, когда возвращаешься, шатаясь, с разбухшей от музыки и спиртного головой, с красными глазами, все это вновь настигает тебя – в липкой рубашке, которую снимаешь дома, грязный, пьяный, прокуренный, нацеловавшийся, еле живой, еще влажный…

Как наши губы и наши сердца.

Туман

Brouillard

Спящие лошади всегда кажутся мне большими трупами. Лежат на боку, ноги вытянуты, как будто ждут телегу живодера, которая отвезет их ко рву, где разделывают туши. Туман, сожрав их наполовину, превратил простых домашних коняг в фантастические существа. Я миную Сен-Никола-де-Пор, чья высокая колокольня разрывает дымку, цепляя своим белым камнем лучи неприветливого солнца. Мне вспоминаются рейтары Тридцатилетней войны, висельники Жака Калло, люди и животные, съеденные волками в долгие зимы, прекрасный роман Раймонда Шваба «Манжатт», который порекомендовал мне Ролан Клеман, – в годы моей учебы он, поэт и букинист, держал со своей супругой магазин «Вокруг света» в Нанси, на улице Мишотт. Так вот, лошади и туман, вдоль дороги, что ведет меня в Розьер-о-Салин. Тихонько кручу педали. Времени остается все меньше, а я не спешу. Туман – точно крышка чугунной кастрюльки: он держит в себе, под собой запахи земли, застигнутой врасплох юной осенью, травы, прихваченной утренними заморозками, животных, которые еще в полях, пустых лугов и мокрого асфальта. Большой флакон без стенок, непрерывный распылитель. Я втягиваю дух лошадиной шерсти, мощного дыхания, умиротворенного сном, их боков, попахивающих навозом, за которыми видны открытые глаза. И мне вспоминаются другие лошади: они тоже выходят из тумана странной романтической грезой. Арденнские, першеронские, булонские, на шкурах блестят капельки воды. Запряженные парами, они тянут бечевой низкие баржи. Я маленький. Их дыхание вырывается клубами, и я, проходя мимо, чувствую, какое мощное тепло исходит от напряженных, дымящихся мускулов и влажной шерсти тягловых животных. Я люблю туман, ибо через него всегда могу войти в потаенную глубину себя. Я иду под открытым небом, на лоне природы, от которой вижу лишь краешки, да и по ним уже прошлась, стирая, невидимая резинка – и мир становится простой проекцией души, проникновенной и чуть холодноватой гипотезой. Я один. До самого нутра – один, я замыкаюсь в этой мысли, как улитка в своей раковине. Есть в тумане, в его непроницаемой пелене, там и сям по необъяснимой логике просвеченной клочьями белизны, чуть мерцающей, словно лампочки горят где-то далеко – предощущение конца света, но безобидного, без роковых последствий и боли. Возгоняя «холодным способом» затаенные запахи, туман взламывает привычный пейзаж, и мы видим и обоняем его иначе. Вот, скажем, улица Элен, что берет начало почти напротив моего дома: в обычные дни – узенький проулок в два ряда шахтерских хибар, голый, мертвый, нежилые домики с заколоченными оконцами и запущенными садиками, короткий сток, сбегающий под уклон к ограде Казино и его музыкальному киоску… а в тумане он обретает фламандскую тайну, пахнущую замшелой черепицей, коксом, сажей, снастями, шерстяным пальто и дыханием реки – недалекого Санона, но еще и двух каналов совсем рядом, Большого и Малого, и здесь обоняешь точно так же, как видишь, мечтаешь, как улавливаешь мысль. Вспоминается Сименон [4] , он здесь – весь его мир в дыму трубки, чей краснеющий огонек в руке одинокого прохожего различим метрах в двадцати; вот он идет в тумане, в неверном свете уличного фонаря, у которого собака, жирная дворняга с отвисшими сосками, поднимает ногу и тявкает, сама не зная зачем.

4

Жорж Жозеф Кристиан Сименон (13 февраля 1903, Льеж, Бельгия – 4 сентября 1989, Лозанна, Швейцария) – франкоязычный писатель бельгийского происхождения, один из самых знаменитых в мире представителей детективного жанра в литературе. На его счету 425 книг. Наиболее известен серией детективов о полицейском комиссаре Мегрэ – любителе курить трубку.

Корица

Cannelle

Я вырос в краю, где времена года сменяются, как отрубленные топором, резко и бесповоротно. И зима тут не на последнем месте: она закрывает год, как затворяют дверь в комнату, полную золотых безделушек и хрусталя. Зимой мечтают. Зимой поют. Зимой пьют и едят. Эти декабрьские пиры и перекусы, сдобренные эльзасскими винами, гевюрцтраминером и рислингом, и водкой – грушевой, мирабелевой, малиновой – заканчиваются, сказать по правде, только к Сретению, вальсом горячих блинов. Корица здесь – экзотическая гостья. Мы почти не используем ее в течение года, разве что изредка – в яблочном компоте или, в конце августа, в сливовом торте. Зато с первыми холодами она высовывает свою остренькую, с перчинкой, мордочку. Из больших стеклянных банок достают палочки, похожие на куски пергамента, порыжевшие и свернувшиеся от огня. Толкут их в порошок в ступке. Дар волхва. К нам в кухню приходит Восток со своими кортежами и миражами, рассыпая их по пластиковой мебели и старенькой клеенке. Печенье, пирожки, булочки, бриоши, шарлотки и эльзасские пироги – все усеяно корицей, и это божественно. Не выходя из кухни, мы погружаемся в глубь Европы и в глубь времен, перепачканные мукой лакомки-путешественники. Много лет мне хотелось изучить географию штруделя, этого изысканного рулета из тонкого теста с яблоками и изюмом – в его самом классическом варианте! А география эта, в сущности, обрисовывает границы бывшей Австро-Венгерской империи, ибо с тем же успехом, что и в Вене, штрудель можно отведать в Венеции, Триесте, Бухаресте, Варшаве, Праге, Будапеште и даже в Нью-Йорке, куда столько эмигрантов с руин и пепелищ бежали за новой надеждой на жизнь. Сказать по правде, из всех составляющих этого пирога меня больше всего волнует именно корица, одуряющая музыка ее аромата зимы и праздника, дозволенный дурман, способный сделать изысканным и утонченным простое французское тесто, придать ему изюминку экзотичным акцентом. Даже обычное красное вино, если его долго кипятить на краешке плиты, бросив туда сахар, дольку апельсина, бутон гвоздики и щепоть корицы, преображается благодаря ей в чарующего бесенка и обжигает руки, держащие стакан, в который его налили, согревая рот и горло, заливая пламенем желудок, рождая искорки смеха в уголках глаз и на щеках, счастливо порозовевших от холода на улице. Развязываются языки и начинают плести сказки и небылицы. Тасуются воспоминания, о жизни, об Истории, о романах, точно колода карт. Вдруг заходит речь о минаретах, о тундре, о принцессах-узницах. О караван-сараях, о маленьких лошадках и степях. О черном табаке, сломанных мечах, об Императоре и его промозглом замке, обмороженной коже и солдатах, оставшихся верными и утонувших в русской реке, когда все уже погибло и мир умер, а они так и не узнают об этом.

Погреб

Cave

Мои двоюродные бабушки Тирион, сестры бабушки со стороны отца, живут в Сен-Блезе; это маленькая деревушка в Вогезах, там всего одна улица. Мы зовем их «тетушками из Сен-Блеза», объединяя всех в античную триаду и почти забыв имена, которые помогли бы их различать: Берта, Катерина, Маргарита. Почему же и сегодня встают в моей памяти с болезненной четкостью их черты, их морщины, их волосы и чепцы, их черные, серые и темно-синие одежды? Я нежно люблю бабушку со стороны матери, но лицо ее совсем позабыл. А эти никогда не улыбающиеся старухи мне вовсе не нравятся, а между тем они расположились в моих воспоминаниях вольготно, как у себя дома. Незамужние, они живут втроем в большом семейном доме, задний скат его крыши спускается до самого огорода, чью границу до первых заморозков сторожат капустные кочаны. А дальше – лес, мутный бархат черных елей, мха и ветвей до земли. Нас принимают в кухне, скупо освещенной низким окошком и лампочкой под потолком, которую зажигают, только когда лиц уже не различить. Я у них – ставка в раздорах, мне непонятных, уходящих корнями в какие-то давние обиды: нас всякий раз угощают пирогом с мирабелью, початым, клеклым и безвкусным, на который я от души набрасываюсь, к вящему огорчению мамы – ведь она непревзойденная мастерица выпечки. И всегда-то одна из теток не преминет заметить: «Надо же, проголодался, бедный малыш!» – как бы пеняя ей, что она меня недокармливает и, стало быть, плохая мать. Потом меня отпускают погулять по дому. Я поднимаюсь в спальни, где кто-то спал в последний раз году этак в 1915-м. Открываю шкафы, обнаруживаю пропахшие нафталином шляпы-котелки, костюмы покойников, тонкие бамбуковые тросточки, засушенные букеты, раскрашенные фотографии. Этот музей канувших жизней кажется мне книгой без букв. Я смутно предощущаю, что мне придется однажды составить и записать этот алфавит. Мне, ребенку, позволяют вдыхать запахи мертвой пыльцы, вдовьей шерсти, сиротского белья, чтобы ребенок этот со временем связал их в канву и воскресил жизни, сгинувшие в войнах, болезнях и несчастных случаях. Спальни, чердаки, все, что наверху, журчит заупокойным пением, а вот погреб, чрево во всю длину огромного дома, – это поэма Ада. Я спускаюсь туда, весь дрожа, но никогда не дохожу до конца – да и есть ли у него конец? Тьма, через несколько метров – абсолютная. Этажерки, на которых лежат бутылки вина с серыми горлышками и стоят банки с соленьями, исчезают в ней вместе с каменным сводом. Холод становится осязаемым, и вот я уже ступаю ногами – не на каменный пол, нет, – на землю, словно вскопанную заступом могильщика. Меня обдает дыханием пещеры, тяжелым, липким, вязким от глинистой грязи. Пробирает озноб. Я останавливаюсь. Хочу пробыть как можно дольше в этой бездне. Мое сердце, маленький зверек в клетке, отчаянно бьется о прутья-ребра. Погреб манит чарами плесени и гнили, смутных испарений, это – ночной поцелуй сирены глубин, которая душит меня, обвивая щупальцами. Но страх сильнее меня, и вот я, развернувшись спиной к непроглядной бесконечности, бегу по узким коридорам к маме, бросаюсь, чуть дыша, в ее раскинутые руки под сухим и неодобрительным взглядом трех старых теток, две из которых, ворча, почесывают волосатые подбородки.

Гостиничные номера

Chambres d’h^otel

Мне знакомо много гостиничных номеров. Даже, наверно, слишком много. И то, что в детстве до крайности волновало меня, теперь – лишь легкий укол тревоги. Понравится ли мне этот номер, ключ от которого я только что получил и о котором ничего не знаю – какой в нем свет, цвета, мебель, запахи? Будет ли мне в нем уютно? И главное, главное – смогу ли я там писать? Ибо гостиничные номера уже много лет как стали моими кабинетами и лабораториями. Там я произвожу на свет свои рассказики. А еще – в поездах и в самолетах. В движении, стало быть, или в неподвижности, но в замкнутом пространстве и всегда – далеко от дома. Мне пять, семь, десять лет. Гостиничный номер означает каникулы. Он вмещает весь их размах и новизну. Все здесь пахнет не так, как дома, и, что я помню особенно четко, – запах мыла и чистых полотенец, которым, стоит только переступить порог, встречают меня эти номера в долине Отцталь в Тироле: обстановка скромная, лакированное дерево и пуховые одеяла предвещают уют, в котором я проведу несколько дней. Эта комната не моя. Она не знает меня и ничего от меня не сохранит. Я вхожу в это место, незнакомое, без чужой памяти, пространство абсолютной обезличенности, и мне должно бы быть в нем не по себе, но оно, наоборот, как-то успокаивает меня: я путешествую, я здесь только проездом. В гостиничных номерах нам следовало бы видеть метафоры наших жизней. Новое ковровое покрытие, постельное белье, выстиранное и выглаженное в больших прачечных, где используют одни и те же средства, эффективные и ничем не пахнущие – и это отсутствие запаха, в конечном счете, само по себе становится запахом. Тщательно продезинфицированная ванная, платяные шкафы, тоже не пахнущие ничем, иногда – цветы в вазах, но и те подбираются без аромата, ненавязчивые, чаще всего орхидеи. Запахи только в ванной. Гель для душа, увлажняющий крем, мыло. Вот я и вернулся к нему. И к тому впечатлению детства. В гостиничном номере мыло другое, не то, что дома. Иногда я ничего в нем не пишу. Комната не располагает, и я не пытаюсь понять: почему. А иногда пишу часами, забыв о собственной жизни и течении времени. Эта комната принадлежит мне лишь временно. Я оставлю здесь свой запах, как зверь на тропе или на лежке в кустах. Но завтра же, вскоре после того, как я съеду, все мои следы сотрут. Никто, войдя в эту комнату, не узнает, что ее занимал я. Как быстро мы здесь забываемся. Снова метафора. Иногда, заглядывая под кровать в поисках оброненных очков или ручки, я нахожу носок, пуговицу, обертку от жвачки. Да, и только тогда, по этим признакам, я понимаю, что комната знала как минимум еще одного жильца, о существовании которого говорят мне эти мелочи. Но я не детектив и не археолог, чтобы читать по этим следам. В некоторых комнатах курили. Миазмы табачного дыма въелись в ковры и занавески, в матрасы, в шкафы. Мыло и табак. Занятная смесь, но остывший табачный дым, в конечном счете, воняет всегда одинаково. Он ничего не говорит о том или о той, которые курили здесь. А, кстати – мужчина это был или женщина? Кто ночевал здесь вчера? Гостиничный номер – бесполая комната. Или же гермафродит. Она безразлична, вот что. Ей плевать. Отдается тому, кто платит. Как шлюха, что закрывает глаза и не целует в губы. Она наша на несколько часов, на одну ночь, когда мы будто бы единственные, она впитывает наши запахи, чтобы лучше лгать нам, а потом изгоняет их, как изгоняет и нас. Если она чем и пахнет, так это нашей быстротечностью и мимолетностью.

Книги из серии:

Без серии

[6.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[8.6 рейтинг книги]
Комментарии:
Популярные книги

Мир-о-творец

Ланцов Михаил Алексеевич
8. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Мир-о-творец

Виконт. Книга 4. Колонист

Юллем Евгений
Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.50
рейтинг книги
Виконт. Книга 4. Колонист

Титан империи

Артемов Александр Александрович
1. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи

Запретный Мир

Каменистый Артем
1. Запретный Мир
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
8.94
рейтинг книги
Запретный Мир

Ты предал нашу семью

Рей Полина
2. Предатели
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ты предал нашу семью

Цеховик. Книга 2. Движение к цели

Ромов Дмитрий
2. Цеховик
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Цеховик. Книга 2. Движение к цели

Сила рода. Том 3

Вяч Павел
2. Претендент
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
6.17
рейтинг книги
Сила рода. Том 3

Проданная невеста

Wolf Lita
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.80
рейтинг книги
Проданная невеста

Волк 7: Лихие 90-е

Киров Никита
7. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 7: Лихие 90-е

Падение Твердыни

Распопов Дмитрий Викторович
6. Венецианский купец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.33
рейтинг книги
Падение Твердыни

Приручитель женщин-монстров. Том 9

Дорничев Дмитрий
9. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 9

Ночь со зверем

Владимирова Анна
3. Оборотни-медведи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.25
рейтинг книги
Ночь со зверем

Я – Орк. Том 6

Лисицин Евгений
6. Я — Орк
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 6

Совок-8

Агарев Вадим
8. Совок
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Совок-8