Через кладбище
Шрифт:
А Сазон Иванович говорил и говорил что-то уж совсем нелепое, как казалось Михасю, пересыпал свою речь немецкими словами и перетирал между тем полотенцем два граненых стаканчика, вынутых из соломы.
– Милости просим, - протянул он немцу стаканчик.
– Не побрезгуйте нашей некультурностью. Это называется, по-нашему, вишневка, а по-вашему - кирш и еще как-то. Своего, так сказать, завода. Для свадьбы специально приготовлена.
Немец, улыбаясь, взял пустой стаканчик. Подставил под горлышко бутыли, наклоненной Сазоном Ивановичем. Подержал, пока стаканчик наполнился темно-красной жидкостью.
– Сам, сам. Битте.
– Ага, понятно, - принял стаканчик Сазон Иванович и, не возражая, выплеснул его в свой обросший дремучим волосом рот.
– За ваше здоровье, ваше превосходительство.
Офицер выпил после Сазона Ивановича из другого стаканчика и закусил кусочком сала, тоже после того, как сала отведал хозяин.
– Данке, - сказал офицер и резко разрубил воздух кожаной перчаткой: можешь, мол, ехать.
– Видал, как он проверил на мне, как на собаке, что выпивка и закуска не отравленные?
– спросил Сазон Иванович, когда они отъехали. Культурность! Ничего не скажешь. Выпил, закусил и даже документы у тебя не проверил.
– А солдат только облизался, - заметил Михась.
– Ну это уж такое солдатское дело. Во всех державах. Только облизываться.
– А для чего, Сазон Иванович, вы вишневку с собой везете?
– Вот для этого и вожу. Если б не вишневка да не мой разговор, он, пожалуй бы, ссадил тебя сейчас с телеги с твоим аусвайсом и - в комендатуру. А там - разбирайся. Глядишь - и ножки уже болтаются, а головушка - в петле. Разговоришься...
– Ну уж вы начали и - поповскую дочь для чего-то приплели, и великую Германию.
– Глупо, что ли, считаешь? Значит, еще совсем молодой. Не понимаешь. А глупость другой раз всего сильнее за сердце берет. И лесть. Лестью можно тигра уничтожить. Уж на что есть люди высокого положения, словно каменно-железные, неприступные, а и то...
– Стой, стой! Стой, твою...
Михась похолодел, услышав злобную ругань.
Из-под моста появились, вылезли три полицая с повязками на рукавах и с винтовками наперевес - побежали за телегой.
– Стой! Не слышишь, бандит?
– кричал долговязый, бегущий впереди полицай в черном матросском бушлате, в широких синих галифе и в желтых сапогах.
– Я тебя сейчас подыму за уши, покажу Москву...
Михась понял, что на этот раз вишневка и разговор едва ли выручат. Легче обхитрить немца, чем полицая, который хочет выслужиться перед немцем. Нет на свете людей беспощаднее холуев.
Сазон Иванович остановил лошадку. И тут произошло неожиданное для Михася.
– Ты кого, паразит, называешь бандитом?
– спросил Сазон Иванович долговязого.
– Что, с утра уже залил зрение? Вот я Фогелю расскажу про ваши дела. Ты куда лошадей дел из Ермаковичей?
– Да что вы, господь с вами, господин Кулик, - опешил полицай и закинул винтовку на ремне вниз дулом за плечо.
– Лошадей из Ермаковичей перегнали в Шагомль еще когда, по распоряжению господина Климовича. А я обознался. Здравствуйте...
– Здравствуй, нос красный, - все еще сердясь, усмехнулся Сазон Иванович.
– Что это вы там, под мостом, засели?
– Ищем одно дело. Есть сведения, - замялся полицай.
– Закурить не угостите?
– Чего ищете-то?
–
– в Ермаковичах завод на воздух взлетел. Шпалы железнодорожные который делал. Большой пожар.
– Меньше пили бы полицианты, никаких бы пожаров не было, - разобрал вожжи Сазон Иванович.
– А то вот вы только пьете да мухлюете, а московские агенты действуют: взрывают да палят. Вот так все и идет. Ну ты, Захаровна!
– прикрикнул он на лошадку и легонько огрел кнутом.
– А я думал, вы и этих угостите вишневкой, - улыбнулся Михась, когда лошадка с галопа снова перешла на рысь.
– Вишневка мне самому для дела нужна, - получше прикрыл соломой бутыль Сазон Иванович.
– Она мне вроде лекарства. По моему положению, если не выпивать, никакой нервной системы не хватит. Ты гляди как. От населения мне - позор: немецкий, мол, подхалим и прочее такое. Погоди, мол, если Красная Армия возвернется, мы до тебя доберемся. От партизанов незнакомых - постоянная угроза. Не дам бульбы, картошечков или еще чего, значит, вот против тебя автомат - и очень скорое дело. От немцев - то же самое. Или вот, как мы видели, петля на шею. А выпьешь - как-то все в иной окраске получается. Правильно?
– Не знаю, - покачал головой Михась. И задумался.
– Уж тогда, может быть, вам прямо к партизанам податься?..
– Милый ты мой человек, - вдруг горестно засмеялся Сазон Иванович, - да в партизаны я хоть завтра с дорогой бы душой подался. Чего мне терять? Мои сыновья - все трое - в Красной Армии. Старуха моя еще под войну в Саратов к дочери отъехала. Внучат нянчить. Путался я тут, откровенно говоря, с одной бабенкой в прошлом году. Одним словом, имел неосторожность спутаться. И бабенка была - беда какая въедливая...
"Вроде Клавки", - быстро прикинул про себя Михась. И мгновенно испытал двойное удовольствие - и от мимолетного воспоминания о Клавке и от того, что Сазон Иванович беседует с ним не как с пацаненком, а доверительно, как со взрослым мужчиной, которому уже известны все тонкости.
– Ну ты, очень нервная!
– прикрикнул опять Сазон Иванович на лошадку, заметив, как опасливо она косится на кем-то брошенный на дорогу ветвистый куст.
– И ведь что она задумала? Она, эта Ганнуля, задумала вдруг расписаться со мной. То есть полностью оформиться как моя супруга. А как же я могу это позволить при живой-то законной жене? Бабенку пришлось отпустить. Она за одного вдовца официально вышла замуж. И вот теперь гляди. Немцы ожидают от меня верной службы - стало быть, подлости. Партизаны же, напротив, требуют, чтобы я подлости не делал. И душа и совесть моя этого не позволят. Значит, как же я могу долго продержаться на своем немецком посту?
– Да, - опять покачал головой Михась. И снова спросил: - А может, правда, вам лучше в партизаны пойти?
– Да я же говорю и повторяю - я с полным удовольствием, хоть завтра. Но Казаков одно лишь утверждает: "Погоди! Погоди, говорит, еще хоть с полгода. Ты нам больше нужен у немцев, чем у партизан". Видишь, какое дело. И он сам, Казаков, иногда разной хитростью поддерживает-меня на моей немецкой должности, о чем можно рассказать разве что после войны. Если я, конечно, сохранюсь, во что уж не сильно верю...