Чёрная рада
Шрифт:
Вечерний пир продолжался не долго, потому что благочестивым людям неприлично было в монастырской гостиннице гулять допоздна. За час до полуночи все уже спали, нарушая тишину только храпеньем, которое раздавалось от покоев, занятых сановнейшими из гостей, до конюшен, где поместился Василь Невольник и несколько других казаков. Многие улеглись под открытым небом на подворье, и хоть ночь была довольно прохладна, но для этих крепких людей, разгоряченных напитками, прохлада ночная была так приятна и живительна, как и для трав, привянувших на солнечном жару.
Кругом по лесу раздавалось пение соловьев, покрываемое иногда диким голосом пугача, который очень явственно выговаривал свое зловещее пугу! Казацкое солнце [74] высоко поднялось над лесами, как бы для
Величественная картина ночи поселила в уме украинца ряд благочестивых и поэтических мыслей. Месяц своими таинственными пятнами напоминает ему вражду двух первых братьев. Чтоб предостерегать на веки веков род человеческий от подобного злодеяния, Бог начертал своею рукою на этом светиле небесном образ Каина, несущего на плечах своего брата, в знамение того, что никогда память о содеянном убийстве не оставит совести преступника. Звезды представляются воображению украинца человеческими душами, которые, воспользовавшись усыплением греховной плоти во время ночи, вознеслись к своему Творцу, чистые и блистательные. Если покатится по небу и погаснет падающая звезда, украинец заключает, что погасла жизнь какого-нибудь человека, и усердно перекрестится, прося Бога отпустить ему грехи его. К некоторым из неподвижных звезд и созвездий он обращается, как к священным знакам творческой руки божией, благодетельным для разных времен года, для разных занятий, промыслов и тому подобного. Так созвездие Воз (Большая Медведица) считается благодетельною звездою чумаков; другие покровительствуют жатве, скотоводству, и проч.
74
Казаки много делали дел своих ночью, при свете месяца. От этого месяц и называется казацким солнцем.
Ночь, распростершаяся над Печерским монастырем и его холодными лесами, была прекрасна; но никто не любовался ею, хотя и был в числе разгульных богомольцев один человек, который напрасно думал найти сон на траве, покрывавшей подворье. Этот человек долго переворачивался с одного бока на другой, вздыхал, изредка стонал, подобно раненному воину, который, при всем своем мужестве, не может перенести терпеливо боли своей раны; наконец он встал и вышел сквозь низенькую калитку в лес.
Не трудно догадаться, что это был не кто другой, как Петро, который таил от всех несчастную любовь свою, и тем жесточе мучился. Да и к чему было бы ему кому-нибудь открываться, если такая откровенность, вместо участия, дала бы иному случай посмеяться над чувствами, которые всякий влюбленный считает самыми священными в душе своей? Если и в наш образованный век так не высоко ценят любовь к женщине, то что же сказать о том грубом веке, когда женщину принимали в спутницы жизни только по матерьяльным нуждам, а не по требованию сердца, чувствующего себя неполным, недосозданным? В старину у нас любили, можно сказать, одни женщины: доказательством тому осталось множество сложенных ими песен. Мужчина только тогда возвышался до чувства поэтической любви, когда делался семьянином и отцом.
Какие думы, какие чувства занимали душу моего казака, не берусь рассказывать, да и сам он едва ли был бы в состоянии выразить что-нибудь словами. Если б он имел мать, для которой всякое страдание сына становится собственным страданием, или сестру, которую украинские наши песни так хорошо назвали жалобницею, он бы им рассказал свое горе; потому что, если казак стыдился обнаруживать нежные чувства перед казаком, и прикрывал их всегда насмешливым тоном речей, то он невольно делался простодушным юношею, когда мать начинала окружать его своими заботами, или сестра принималась расчесывать его кудри, расспрашивая о чужой стороне, об ужасах, нуждах и опасностях, каким он подвергался. Мой Петро не имел ни матери, ни сестры; казалось бы, его чувства тем удобнее могли огрубеть посреди забияк-товарищей и суровых воинских занятий. Но вышло напротив: они достигли тем большей силы в глубине его чистой и страстной души, закрытой для всех женщин до этого знакомства.
Петро медленно бродил по узкой дорожке, извивающейся между старыми дубами и березами, сквозь которые месяц, спустившись с высоты неба, проливал по траве и по истрескавшимся корням древесным длинные полосы света. Ночь была уже на исходе. Вдруг слышит он в лесу конский топот. Шум постепенно к нему приближался. Опытный слух его сквозь пенье соловьев распознал умеренную рысь двух лошадей. Избегая, с кем бы то ни было, встречи, он отошел в сторону, и через минуту, или через две, начал различать голоса двух разговаривающих людей, из которых в одном не трудно было узнать запорожца Кирила Тура. Несвободная, наполненная ошибками против языка и перемешанная сербскими восклицаниями бре и море, речь его собеседника обнаруживала всегдашнего спутника его, Богдана Черногора.
— Хотел бы я знать, побро, говорил сечевик, что скажут ваши отмичары о запорожском удальстве, когда ты им расскажешь, как Кирило Тур подхватил себе девойку, да еще какую!
— Бре, побро, отвечал Черногорец; мне все сдаётся, что ты меня морочишь. Не поверю, пока не увижу собственными глазами.
— Месяц еще не скоро зайдет, увидишь, коли не ослепнешь.
— Но, скажи ради Бога, как ты отмешь девойку, не наделавши шуму?
— Эге-ге! такие ли дела приходилось запорожцам совершать на своем веку? А разве я напрасно заворожил все двери?
— Море! воскликнул Черногорец. Ты б уже хоть меня не дурачил!
— Что за бестолковая у тебя голова! сказал Кирило Тур. Ну, за что б меня выбрали атаманом? Разве за то, что исправно осушаю ковши с горилкою? На это у нас много мастеров, а характерство не всякому дается.
Между тем как Петро с любопытством и удивлением слушал этот разговор, отмичары проехали мимо, и отъехали так далеко, что голоса их начали покрываться неумолкавшим во всю ночь пеньем соловьев.
Теперь эти странные речи Петру не казались уже шуткою, и первым его движением было идти на казацкое подворье и разбудить казаков. Но, сделав несколько быстрых шогов к подворью, он переменил свое намерение, и ему стало даже стыдно, как мог он быть так легкомыслен, чтобы принять затею пьяного запорожца за настоящее дело!
Однакож он продолжал идти вперед медленным шагом.
— Чудно! думал он, — как человек от юродства способен совсем спятить с ума! Это тебе за то: не представляй из себя химородника [75] , не бурли, как кабан в корыте! Я от души буду доволен, если ему за эту шутку Сомко, также шутя, велит нагреть дубиною плечи.
После нескольких шагов, мысли его приняли другое направление.
— Но что, если он в самом деле характерник? — думал он — и вспомнил рассказы старых и бывалых казаков о том, как эти бурлаки-запорожцы, сидя на Низу в камышах, меж болотами, обнюхиваются с нечистым, — как они выкрадывали из турецких крепостей не только своих товарищей, невольников, по и самых турчанок, таким чудным способом, что без особенной помощи божией, или без нечистой силы, обойтись, кажется, было бы трудно.
75
Чародея.
— Правда — размышлял он — почему же не быть помощи божией для освобождения невольника из бусурменской земли, или для того, чтоб неверная турчанка сделалась христианкою? Но от таких разбышак, у которых беспрестанно на языке какая-нибудь дрянь, и Бог отступится. Да притом же верно не даром носится в народе слух про их характерство... Уходит от татар, раскинет на воде бурку, сядет и плывет, как на плоту, да еще сидя на бурке, и от татар отстреливается! Конечно, то пустяки, что ляхи верят, будто бы запорожцы родятся на днепровском лугу, как грибы, и оживают до девяти раз, потому, будто бы, что у каждого запорожца девять душ в теле. Но украсть у доброго человека что-нибудь им так же легко, как достать тютюну из собственного кармана. Они напускают туман на человека...
Тут пришел ему на память запорожский бурлака, который сидел у старого Хмельницкого под стражею, и напускал туман. — «Что вы, говорит, меня сторожите? Только захочу, то чёрта с два убережете. Завяжите, говорит, меня в мешок, да привесьте к перекладине, так и увидите ». Завязали в мешок, и привесили к перекладине, а он и идет из-за двери. «А что, вражьи дети, уберегли?»
— Что же, думает Петро, если и это такой удалец! Пойду скорей, чтоб в самом деле не наделал он нам беды.
Но, пройдя шагов десять, он опять остановился.