Черная сакура
Шрифт:
— Асами.
Она меня слышит. Я понимаю это по легкому шевелению в постели. Она прекрасно слышит, что я назвал ее имя. Но ответит ли она?
Ее рассудок, кто знает, в каком состоянии ее рассудок прямо сейчас, или каким он был последние месяцы, последние годы?
Мариса знает.
Но я, наверное, к ней не прислушивался.
Этих женщин я оскорбил, не имея никакого права, хотя должен признать, мне повезло, что я…
Я так и не покорился вполне. Признайте за мной это. Признайте за мной хоть что-нибудь.
— Асами, я принес кое-что для тебя, для нас.
От нее по-прежнему
Я пытаюсь в третий раз.
— Асами, я… я нашел кости Руби, нужно, чтобы ты их увидела.
Не ожидал я, что произнесу эти пугающие слова, эти мучительные…
Не знаю, как мне пришла в голову эта уловка, этот обман, но вот я говорю, объявляю ей страшную весть.
Она еще сильнее шевелится в постели, явно заинтригованная, и очень медленно, не быстрее, чем сходит ледник, поворачивает туловище в мою сторону.
Мое лицо напротив ее лица. Впервые за очень долгое время. Она похожа на смерть. Похожа на скелет. Похожа на призрак, да и на любой жуткий образ, который только можно придумать. В прошлом наши киношники наснимали массу подобных фильмов — ужасные готические образы, тонкие волосы, бледные, изможденные лица — и ту, что сейчас лежит передо мной, они вполне могли бы использовать, одним-единственным кадром вселить ужас в миллионы сердец.
И все же есть что-то еще за этими впалыми щеками и нечесаными волосами, есть что-то еще в этих глазах, та самая нежная прелесть, что была в них всегда, крошечная искра, слабый уголек, надо только чуть-чуть кислорода.
Ее лицо напротив моего лица. Она снова двигается. Она снова человек, смотрит на меня человеческими глазами и тихонько бормочет, словно спрашивая, что происходит.
— Все кончено, Асами. Руби больше не вернется.
По-прежнему ни слова, но в ее бормотании появляется смысл: «Откуда ты это узнал?»
— У меня с собой ее кости. Значит, нам нужно ее отпустить.
Опять ни единого внятного слова, но по бормотанию и выражению человеческих глаз я понимаю — она просит: «Расскажи мне все».
Она уже сидит на кровати, и ее большие глаза на исхудалом лице кажутся еще больше, чем мне запомнилось.
— Видишь ли, дорогая, каждый вечер я уходил на поиски… увидеть, не осталось ли от нее хоть какого-нибудь следа. И наконец однажды вечером я наткнулся на это маленькое украшение, которое лежало на дорожке. Руби его носила. Помнишь?
Ее глаза устремлены на красный камушек, но вид у нее недоверчивый, будто я фокусник, пытающийся ее загипнотизировать.
Ее бормотание наконец преображается в слово, и я понимаю это слово: «Да».
Она уже стоит на ногах и смотрит на кости, которые я вынимаю одну за другой.
— Пора отпустить Руби.
Для горя нужно, чтобы перед тобой лежало мертвое тело, холодный, окоченелый труп того, кого ты любил, и тогда горе неизбежно наступит. Нужно сначала увидеть, осознать, и тогда будешь готов отпустить.
Кости сделают свое дело.
Чудовищная затея — вводить в обман истерзанный рассудок, но мне больше ничего не оставалось, кроме этого трюка, и при всей своей низости он, кажется, работает — рассудок моей жены еще может поправиться, ее еще можно вывести из этого
Ее глаза торопливо мечутся между моими глазами, камушком и костями, которые появляются из спортивной сумки. А потом наполняются слезами, и она всхлипывает, сначала тихонько, а потом разражается рыданиями.
— Что поделать, моя милая? Как бы то ни было, нужно жить дальше. Дальше и дальше. Она бы не хотела видеть тебя в таком состоянии.
Асами кивает. Рыдая, всхлипывая, вытирая слезы и сопли с изможденного лица, она кивает мне, словно понимает, словно она всегда это знала. Протягивает исхудалые руки и берет кости. Проводит ладонью по каждой, словно это куклы, пластиковые игрушки нашей доченьки, гладкие, милые, изящные.
— Правда? — спрашивает она.
Я киваю ей, как бы говоря, чтобы она полагалась на меня, доверилась моей уловке — все мы должны это делать, весь наш заблудший народ, если хотим выстоять.
Она раскладывает кости вокруг себя, словно в порыве скорби, а когда наконец ее рыдания слабеют, протягивает руку и дотрагивается, дотрагивается до меня. Впервые за два года наши руки соединяются, и мое сердце воспаряет ввысь. Мне хочется петь.
Некоторое время мы сидим на расстоянии друг от друга, постепенно она пододвигается ближе и ближе, ее голова склоняется мне на грудь, ее тело, хрупкое и тонкое, ищет во мне опоры. Я буду рядом с ней. Хочу, чтобы она это знала. Сколько бы я ни блуждал (ногами ли, умом ли), настоящим я всегда становился только здесь, и сама она всегда была настоящей.
— Подожди, — внезапно говорит она. — Мне нужно…
— Что?
— Мне нужно, чтобы ты дал мне пару минут кое-что закончить.
Я откидываюсь на кровати, ожидая, пока мои уши наполнятся привычным шумом. Но мой бароотит как рукой сняло, и скорбь покинула меня совершенно; я в одночасье сделался необычайным оптимистом; я отчетливо слышу всё, даже как в воздухе соединяются атомы.
Она тоже откидывается. Ее глаза закрыты. Она где-то странствует.
Всякой стране нужен герой. И ты явился, чтобы принять этот жребий. Пророк. Нет, мессия. Спаситель. Не допусти, чтобы они медленно тонули в злобных волнах, медленно задыхались в удушающей грязи, проваливались в трещины, когда земля разверзнется вновь, желая утолить свой голод, не сомневайся: земля будет это делать, будет разверзаться снова и снова. Но сейчас, Наи, время уходить.
Тебе самому.
Ты должен сделать это сам. Ты понимаешь. Для всего наступает свое время. А ты, ты, Наи, всегда должен был это знать.
Покончи со всем сейчас.
Ты приставляешь лестницу к сакуре и привязываешь веревку. Веревка довольно крепкая, и дерево довольно крепкое, и ты довольно крепкий.
Тебя находят повесившимся, с кривой ухмылкой на расклеванном воронами лице; тебе больше некого убивать, даже угрюмые, одетые в лохмотья огородные пугала повалены наземь — они попались тебе под горячую руку.