Черновик
Шрифт:
«Статья в „Пионерке“ про подвиг школьницы-отличницы из прекрасного города Ревды, чистого и зеленого, сплотит пионеров, а, может, и весь героический советский народ, утомленный властью, еще теснее вокруг коммунистической партии и родного правительства». И знала: «Советский Союз такая страна, про которую, что ни напишешь, все будет правдой. И про этот чертов Носитель, тоже».
– Автобус твой через час, – сказал бывший майор. – Торопиться надо.
Они вышли: бывший майор, дочь-пионерка и чекисты-тунеядцы. Анна Печорина внимательно смотрела на майора, будто видела впервые. Будто старалась сказать что-то важное, что не успела ночью. Не стала искать слова, однако. Знала, что не найдет. И что на факультете таким словам не учили. И звать с собой не решалась. Все равно, что привести в редакцию библейского ягненка, запутавшегося в терновнике.
Они
Она хотела согласиться, но тут пионерка Оля заявила о себе:
– Эти двое – она взглянула на тулупы, – которые качали вас… не настоящие. Папу охраняют. А дом подожгли. Надеялись, вынесет то, что ищут неумело, будто ежик в тумане. А папа… не думаю, что в нынешнем состоянии ему есть дело до секретов других миров, хотя воспринимает окружающий мир иллюзиями своего сознания, а не сознанием истинной реальности. И тяготится собственными промахами, и очень несчастен, потому как его идеалы, духовная адекватность и подлинная сущность… – Она перешла на уральскую скороговорку: – …дак уходють все оне кажный раз заздря куда-то вместе с надеждой найти-от накопитель, о котором ночью сказывал… Правда, раз в неделю приезжает папина фронтовая подруга Клавдия Петровна. Пьют вдвоем. Чаще голыми. Вот и вся любовь.
Глава 3
По ту сторону здравого смысла
В том году стояло «убийственное лето», как у Жапризо. На Урале жара вообще переносится трудно. Но пациенты в ношенных фланелевых халатах поверх таких же пижам, в одиночку и парами, бродили по парку с кленами и не реагировали на жару. Большие старые деревья, уставшие от многолетнего фотосинтеза, бесцельного стояния и нездорового соседства, тревожно взирали на парк, заросший по краям лопухами и крапивой, что росли и усиливались без дождя; и на больных, гулявших по дорожкам, посыпанным толченым кирпичом, как на теннисных кортах. Некоторые скребли кирпичную крошку ногтями, скрывая тоску. Другие норовили забраться на клумбу.
– В каждом из нас есть росток шизофрении. У этих тоже. – Пожилой мужчина, худой и маленький, похожий на школьника-пятиклассника, густо заросший седыми волосами, которые оставляли свободными лишь глаза, оглянулся на прогуливающуюся публику. – Главное его не поливать. – И с сомнением посмотрел на лопухи у забора.
А он мучительно стыдился своего психоза, будто сифилисом заболел, и старался найти укромное местечко в парке, когда приходили посетители, или забирался под кровать в палате. И понимал, что его психическое состояние не соответствует окружающей действительности. Что отражение реального мира в его сознании искажено. И винил мир за то, что воспринимает его неадекватно. А когда вдруг возникало лицо Эммы, четкое, будто в формате digital – глаза, нос, рот и немножко лба, – занимавшее полнеба и с укором смотревшее на него, хотелось провалиться сквозь землю или умереть, лишь бы не видели его другие.
– К сожалению, сумасшедшие здесь сразу бросаются в глаза, – проницательный мальчик-мужчина понимал его смятение и старался отвлечь беседой: – Однако одно из преимуществ этого недостатка, я имею в виду безумие, состоит в том, что можно продолжать делать то, что делал, и получить при этом совершенно другой результат. – Он улыбнулся, насколько это было возможно при таком количестве волос. – До болезни я руководил архитектурной мастерской и заведовал кафедрой архитектуры в Политехническом институте. По моему проекту после окончания Войны на окраине Свердловска начали строить Клинику. Целый архитектурный ансамбль, реализовавший идеи запретного конструктивизма. Приходилось бывать там? Я проводил дни и ночи на стройке, осуществляя авторский надзор. Строили пленные немцы. Строили, будто для себя…
Прозвенел звонок, как на школьной перемене. Публика оживилась и двинулась к желтому одноэтажному корпусу с решетками на окнах, как, впрочем, на окнах всех корпусов. Обед…
– Я не обольщаюсь на свой счет. – Старик-школьник продолжал утопать в волосах и не старался выбраться. Борода и волосы по бокам головы периодически погружались в алюминиевую миску с супом. – Слава Богу, меня не стали мучить офицеры КГБ и позволили барахтаться
Он помолчал, помешал суп и продолжал: – Если б не лечили, жизнь была бы сносной вполне. Аминазин я держу за щекой, пока сестра не уйдет. А от электрошока никуда не деться: бьюсь в судорогах раз в неделю. Зубы раскрошил. Некоторые выпали. Мозги деревенеют. Зато еды много. У меня душа христианина-вегетарианца, но желудок – всеядный язычник, и на посты и диеты ему плевать, и на качество пищи тоже.
– Видите двух здоровенных психов с шапками из газеты на головах за соседним столом? – Не унимался волосатый мальчик. – Офицеры КГБ. Меня стерегут. Очень осторожно, даже заботливо. В свое время я такого наговорил тутошнему главврачу, что давно должны были расстрелять, как американского агента, но не трогают. – Старик посмотрел задумчиво на его серую рубашку и темно-красный галстук с хорошо повязанным узлом – ему разрешили носить одежду, в которой доставили в психушку, – и сказал: – Правильно завязанный галстук – первый шаг на пути к успеху. – И спросил неожиданно: – Помните, о чем мы говорили в прошлый раз?
Он промолчал. Он вообще не проронил здесь и слова, будто дал обет молчания. И чувствовал лишь вечную тревогу из-за неблагополучия собственного ума. И прилежно глотал таблетки, которыми пичкали его в соответствии с листом назначений, в надежде поправить мозги. Но больная и израненная душа бушевала и рвалась наружу вместе с криками из горла, подгоняя тело, чтобы перебралось поскорее через забор и двинулось неведомо куда. Он сдерживал себя и старался подражать во всем тихим послушным психам, только бы не попасть в отделение для буйных, в котором, судя по рассказам старожилов, жилось не очень комфортно. Однако и здесь ему приходилось не сладко: по два пациента на одну кровать. Тесновато. Зато запретов никаких: пой, мастурбируй прилюдно, занимайся мужеложством, танцуй целый день или стой неподвижно в неудобной позе. А можешь выступить с докладом о международном положении и бесстрашно нести антисоветчину. А хочешь, слушай назойливый монолог Эйнштейна-железнодорожника про эквивалентность массы и энергии в формуле гениального физика. А следом – речитатив танцора из миманса оперного театра, спасающегося здесь от преследований за гомосексуализм. Он будет трогать за бедра и рассказывать, как служил конюхом при Александре Македонском, про пагубные привычки полководца и его коня. Слушал и вспоминал Василия Розанова, которого никогда не читал: «Салтыков-Щедрин около Гоголя, как конюх около Александра Македонского».
– Вам никогда не приходило в голову мысль о существовании тонкой связи всего живого на земле со Вселенной, с ее дериватами? – напористо поинтересовался архитектор со странной фамилией Паскаль во время очередного обеда. – Представьте, что такое взаимодействие происходит постоянно, в течение многих миллионов лет. Не может не происходить. – Архитектор доел его суп и теперь пристально смотрел на котлету с крошками гречневой каши. – Проникновение всегда взаимно. Вселенная меняется в зависимости от того, какой мы ее видим. Меняется, если смотрит только гусеница одна… Должна меняться, если смотрит. Ну, и гусеница меняется, конечно.
Паскаль ложкой – вилок им не давали – аккуратно поделил его котлету на две части. Меньшую положил на свою тарелку. Съел и продолжил про гусениц, судьба которых тревожила его: – Возможно, по аналогии с гусеницей, которая укрывает себя в коконе, чтобы умереть и возродиться в нечто совершенно другое, древние египтяне оборачивали своих фараонов в кокон: окукливали их, мумифицировали, оставляя шанс для возрождения. В бабочку, к примеру, потому что бабочка – душа гусеницы…
Однажды монотонная жизнь психиатрической лечебницы дала трещину, что стала стремительно расти. Души теплолюбивых психов начали неадекватно реагировать на затянувшуюся жару. У многих усилились галлюцинации и бред. Одежда стала обузой. Тихо помешанных массово перемещали в ряды буйных и, словно гвозди молотком, заколачивали в переполненные палаты. Случаи успешных суицидальных попыток стали нормой. Разморенные жарой санитары впадали то в сон, то в ярость. Гигиенические процедуры, едва-едва предусмотренные «Правилами», теперь вовсе утратили эффективность. И запахи в палатах загустели так омерзительно сильно, что воздух при ходьбе приходилось раздвигать руками.