Черновик
Шрифт:
Печорина проглотила слюну, забывая про журналистский долг, про героическую пионерку и странные события, что случились с ней во дворе. Сунула в рот горячую картофелину, надкусила кружок колбасы и принялась жевать. Прошел час, прежде чем сказала: – Ну, выкладывай. Времени у нас вагон. И про мужиков тоже.
Семиклассница Оля Русман не подумала слезать со стола. Поерзала и сказала тоненьким слабым голосом:
– Ну, это… когда загорелось-то, темно уже было. Я на кухне-то уроки готовила. Отец – в гостях. Брат Колька наверху спал, значит. Когда дым-то повалил, напугалась, выбегла во двор. Дак горит, вижу второй этаж и Колька там. Ну, бросилась, значит, наверх, не помню, как. Только жгет, помню. А как брата-то в огне нашла, тоже не помню, и как спустилась…
Анна
Девочка посмотрела на лифтеров. Те зашевелились. Двинулись в дальний угол кухни, где был нарисован очаг на стене. «Там у них, наверное, и роль стоит», – подумала Анна. Мужики вернулись, не мешкая, с початой бутылкой грузинского коньяка без названия и двумя чайными стаканами.
Пионерка отхлебнула из своего. Заедать не стала и путанно продолжала рассказ. Анна Печорина слушала и не удивлялась, и коньяку тоже. Лишь поглядывала в дальний угол в надежде увидеть рояль. Подливала в свой стакан и грела его руками, и снова подливала, и грела. И так увлеклась этим занятием, что не заметила, как из темного кухонного угла выбрался мужчина – тих и неказист, – невысокий, темноволосый, с яркими синими глазами, и такой худой, что едва держался на ногах от выпитого. И сразу увидела рояль за его спиной. Большой черный концертный рояль с поднятой крышкой. Только надпись не прочесть отсюда. Мужчина подсел к столу и принялся постукивать пальцами по выщербленным доскам, пока лифтеры-тунеядцы не притащили из очага на стене вторую бутылку грузинского коньяка, тоже початую.
– У нас в доме сухой закон, – запинаясь, сказал худой, без тени улыбки.
– Уж лучше сухой закон, чем вовсе без выпивки, – поддержала Анна Печорина.
Он сделал большой глоток из горла и, трезвея на глазах, сказал: – Майор Карл Русман. Бывший майор Русман. Папа школьницы Оли Русман. – И погладил девочку по голове.
А ей вдруг до смерти захотелось перетасовать предметы на кухне. Подойти к роялю. Заглянуть за оранжевую клеенку с неумело нарисованным очагом, скрывающим дверь к настоящему огню, чтобы утвердиться в подлинности своего существования. Потому что вдруг показалось: в обгоревшем доме происходит только то, чего не ждешь. Почувствовала в себе раздвоенность деревянной куклы-марионетки, которую дергает за ниточки неизвестный кукловод, не обращая внимания на ее душевную сущность и амплуа. И если совпадут они с правдой, станет играть самое себя, а не выдуманную кем-то роль. Как играют свои майор запаса папа Карло и его дочь, что напиваются и согреваются видом, нарисованного на стене очага. И не желают заглянуть за оранжевую клеенку, скрывающую дверь к настоящему огню, с настоящими, а не нарисованными похлёбкой и выпивкой…
Между тем алкоголь и пары творческой эманации делали свое. Она все меньше понимала происходящее, все более проникаясь верой в него. И россказни бывшего майора, что бубнил про недавнее прошлое, раздевал глазами и ощупывал тело, не раздражали. А он, похоже, оставался доволен осмотром, хоть сидел неподвижно с низко опущенной головой.
Из невнятного бормотания папы-майора выходило, что последние несколько месяцев жизнь обитателей дома давала трещину за трещиной. – Я выражаюсь фигурально, – сказал майор, пытаясь поднять голову. И не смог. И оценить ущерб или выгоду от трещин, следовавших одна за другой, тоже не смог. И принялся путанно и сбивчиво перечислять их. И первая – про этот дом, что недавно достался ему задаром неведомо от кого, как сказали в горисполкоме. Зачем ему такой огромный дом? И сдавать внаем по условиям дарения нельзя, да и некому здесь.
Они перебрались с бутылками к роялю. Майор помолчал, трудно поднял голову, отхлебнул коньяк и продолжал осторожно: – Про очаг, нарисованный на клеенке, ты правильно подумала давеча.
Анне казалось, что становится участником интерактивного ритуала. Их двое – два объекта. Лифтеры подевались куда-то. Девочка спит. Они сосредоточены: каждый на своем объекте, если это можно назвать сосредоточением. Каждый осознает, что удерживает в фокусе внимания другой объект, разделяя его настроение и эмоции. Она не стала терять время. Придвинула стакан. Наполнила, проливая на черную крышку дорогого инструмента. Выпила залпом и, как папа Русман, ладонью стерла обжигающую жидкость с губ. Ей не надо было ждать, пока всосется коньяк. Концентрация алкоголя в крови давно превысила надпороговые уровни, и общение между ними теперь происходило не как передача информации или намерений, а как трансляция смыслов и символов, отнюдь не обязательно предназначенных для распознавания. Любая форма поведения – действие, бездействие, речь, молчание, оказывались коммуникационно значимыми.
– А потом появились эти двое, – сказал Русман в стол. – Почти одновременно. Набросились вечером. Избили несильно. Ничего не взяли.
Она поискала глазами лифтеров в тулупах. Нашла, спящими на полу подле девочки. Майор поднял голову: – На следующий день пришли извиняться. Выпивку принесли. Откуда у них грузинский коньяк? Выпили, посидели. Так и остались в доме. Стали помогать. Дрова привезли пару раз. Подумал: дом большой – пусть живут.
Майор замолчал. Долго искал свою бутылку. А когда нашел, вытер горлышко. Аккуратно, не проливая, наполнил ее стакан. Она удивилась бездонности бутылки. А он снова отпил и с упрямым безрассудством, изредка постукивая пальцами по крышке, продолжал короткими трудными фразами:
– Теперь в доме не переводится коньяк, как неотъемлемая часть нашей культуры. – Он улыбнулся. – Да, грузинский, с тремя звездочками на этикетке. И бутылки открыты и надпиты. Много еды. Картошка с колбасой. Иногда котлеты. Соленые грузди и огурцы. А в магазинах только гречка и килька в томатном соусе. Иногда мясо выбрасывают мороженное, но больше кости. – Майор не искал ее расположения.
– Не отвлекайтесь, – попросила она.
– Только стал замечать… только стало без надобности на работу ходить. Все и так есть. Я перестал. И гордился своей рациональностью: быть разумным хорошо. Позже понял, что рациональность действует лишь при определенных обстоятельствах. Что, в конечном счете, мной и всеми нами движет не рационализм или рассудочность, а голая нерациональность. И меня с вами здесь и сейчас соединяют воедино не рациональные соглашения, а эмоциональная связь, доверие, необычность происходящего. Та нерациональная основа, как этот рояль, что скоро погонит нас в одну койку…
«Как суетно многословие», – думала она, не открывая глаз. И старалась вспомнить облик бывшего майора, что излагал не хуже преподавателя кафедры социологии на журфаке, перед тем, как залезть к ней под юбку. Образ был слегка затуманен и ясен одновременно, как на полотнах Ренуара. Что-то тщедушное… лицо не идентифицируется, только синие глаза на черном. Зато из одежд запомнились новые американские джинсы «Rife» – даже в высших журналистских кругах Москвы считавшиеся фантастическим дефицитом, – заправленные в валенки. И ватник на голое тело.
Он остановил речитатив, помолчал, засыпая, и внезапно заговорил по-немецки: отрывисто и громко, будто отдавал команды. Лающий голос бывшего майора, его неподвижная фигура и лицо, предыдущие тексты и весь антураж странного дома, и пионерка Оля, что пила водку с ней наравне, а теперь скучно лежала в углу на матрасе, и два приблудившихся угрюмых лифтера в двухэтажном доме без лифта, и глобальная неопределенность с нерациональностью, пропитанные алкоголем, настойчиво обещали продолжение безумств.